Михаилу Никифоровичу Каткову к моменту переезда в Петербург едва исполнился 21 год, но выглядел он несколько старше, его плотная крепкая фигура внушала уважение. Солидная внешность была обманчива и часто совершенно не соответствовала поведению литератора, подающего большие надежды. Его поступки скорее были свойственны юноше или даже
Иван Иванович Панаев (1812–1862), в квартире которого у Пяти углов, против Коммерческого училища в доме Пшеницыной в Петербурге, одно время жил Катков, вспоминал позднее: «В неустоявшейся еще молодости Каткова было в это время много смешного и дикого. Его статьи и он сам были исполнены претензий; он смешивал фразу с делом, раздраженье пленных мыслей принимал за серьезный труд; рисовался и в жизни, и в статьях и доводил свою самоуверенность до заносчивости.
Когда я вспоминаю о Каткове, он до сих пор представляется мне почему-то не иначе, как с несколько прищуренными глазками, с сложенными на груди руками, декламирующий стихотворение Фрейлиграта и повторяющий с легким завыванием: Capitano! Capitano!.. или декламирующий свой прекрасный перевод гейневского „Французского гренадера“:
Катков был тогда очень молод, и его молодость проявлялась в нем странными фантазиями. Раз как-то захотелось ему идти непременно в погребок и провести там вечер, как это делывал в Берлине знаменитый Гофман, которым все мы сильно увлекались в то время. Катков предложил мне это.
— Да ведь здесь, Михайло Никифорыч, нет таких погребков, как в Германии, — возразил я: — здесь берут только вино в погребках, а не распивают его там… Если вы хотите, я пошлю за вином…
— Нет, я хочу непременно пить в погребке.
— Да коли это здесь не водится?
— Отчего не водится? Это вздор! Если не водится, так мы введем это в обычай… Я знаю, почему вам не хочется: вы боитесь унизить этим свое достоинство… — и разгорячась более и более, Катков начал нападать по этому поводу на различные дворянские предрассудки и нелепые приличия, которыми я, по его мнению, был заражен.
— Так вы решительно не хотите идти со мною? — спросил он в заключение, складывая торжественно руки и щуря глазки.
— Решительно нет.
— Ну, так я пойду один.
Катков взялся было уже за шляпу, но потом отложил свое намерение. Дня два после этого он дулся на меня… В другой раз мы отправились с ним, с Белинским, с Бакуниным, с Языковым и еще не помню с кем-то из наших приятелей на биржу есть устрицы, до которых Белинский был страстный охотник. Все запивали устрицы портером, но Катков потребовал какого-то крепчайшего вина, уверяя, что устрицы обыкновенно пьют с этим вином — и один выпил всю бутылку. Когда мы окончили наш завтрак и вышли на улицу, вино мгновенно обнаружило свое действие над Катковым: он, ни слова не говоря нам, пустился бежать от нас. Мы уговаривали его остановиться, хотели удержать его, но он вырвался от нас и скоро исчез.
Все остальные из биржи зашли ко мне. Прошло часа три, мы сели уже за чай, но Катков не являлся. Это уже начинало беспокоить нас, тем более, что горничная моей жены сказала нам, что видела его на Семёновском мосту, что он стоял со сложенными руками посредине моста, что все экипажи объезжали его и что около него собралась даже толпа… Каткова мы так и не видели в этот вечер.
На другой день Языков, живший с своей сестрою, передал нам, что Катков заходил к нему и звонил так сильно, что оборвал звонок и перепугал сестру его.
— Неужели? — вскрикнул, вспыхивая, смущенный Катков, — а я, клянусь вам, и не помню, заходил ли я к вам. Бога ради, извините меня.
Такие вспышки веселья и разгула бывали, впрочем, у него редко; большую часть времени Катков проводил в постоянном усиленном труде, который, кроме его внутренней потребности, был необходим ему потому, что этим трудом он должен был содержать не только себя, но свою старуху-мать и брата, который тогда приготовлялся к университету»[241]
.Жизнь одинокого молодого человека вдали от семьи в огромном и холодном Петербурге, полном соблазнов, испытывала на прочность характер Каткова, приучая его к самостоятельности в больших и малых делах. В письме к родным (8 июля 1840 года), поинтересовавшись здоровьем «милой маменьки», он делился своими планами поездки за границу и настроением, таким же изменчивым, как небо северной столицы: «Теперь, я думаю, в Москве погода прекрасная, не то, что в Петербурге: не успеет солнце проглянуть — и тучки и дождь хуже осени.