В последнее время они себя ведут совсем иначе, подумал он. Теперь они должны его уважать и даже бояться. Бояться? Бояться меня? Одна мысль об этом доставляла ему наслаждение.
Даже его толстая ворчливая жена-полька теперь иначе будет себя вести.
Он быстро шел к площади Пилсудского, постукивая тростью в такт своим шагам. Сегодня он был счастлив. Даже пытался насвистывать. Вот он, конец долгого пути.
Как и большинство здешнего миллионного немецкого населения, Франц Кениг родился в Западной Польше, на оккупированной в прошлом немцами территории, которая снова отошла к Польше после Первой мировой войны. Когда он был еще совсем молодым, семья переехала в Данциг, расположенный, так сказать, в географической аномалии, известной под названием ”Польский коридор”. Узкая полоса земли, отсекшая от Германии Восточную Пруссию, чтобы дать Польше выход к морю. Ненормальный раздел! Данциг и Польский коридор, населенные этническими немцами и поляками, острыми иглами кололи немецкую гордость и с самого начала стали источником распрей и угроз.
Выходец из добропорядочной семьи коммерсантов, Франц Кениг получил классическое медицинское образование в Гейдельберге и в Швейцарии, был человеком умеренным во всех отношениях и, хотя вырос в Данциге, где кипели национальные страсти, не считал себя ни немцем, ни поляком, а просто хорошим врачом и преподавателем — профессия, по его понятиям, выводившая его за пределы национальных рамок.
Жизнь, которую вел Франц Кениг, была по нем, как и должность в Варшавском университете, как и польская девушка, на которой он женился. И никому Кениг не мешал, наслаждаясь у себя в кабинете хорошей музыкой и хорошими книгами. Честолюбивые устремления жены-польки нисколько его не интересовали, и она плюнула на все, опустилась и разжирела.
Когда нацисты пришли к власти, Франца Кенига очень смутило их поведение. С несвойственной ему запальчивостью называл он этих коричневорубашечников ”толстокожими, безмозглыми громилами”, радуясь тому, что живет в Варшаве и не имеет отношения ко всей этой смуте в Германии.
Но все изменилось. Наступил тот месяц, та неделя, тот день и час... Освободилось место декана медицинского факультета. По всем статьям получить его должен был Кениг — и по возрасту, и по опыту, и по преданности делу. Он даже подготовил свою инаугурационную речь[4], но так никогда ее и не произнес: на должность декана назначили Вронского, который был на пятнадцать лет моложе.
Он хорошо помнил, как тогда Курт Лидендорф, глава этнических немцев Варшавы, шептал ему на ухо:
— Доктор Кениг, это пощечина всем нам, немцам. Это страшное оскорбление.
— Чепуха... чепуха...
— Может, теперь вы поймете, что Версальский договор — позор для немецкого народа. Взять хотя бы вас. Гейдельберг... Женева... Человек большой культуры, а вас сделали никем. Вы тоже жертва еврейских козней, как и все немцы. Гитлер говорит...
Еврейские козни... Вронский... еврейские козни...
Единственное, чего хотел Франц Кениг от этого мира, которому он честно служил, — стать деканом медицинского факультета Варшавского университета.
— Заходите вечерком к нам, герр доктор, побудьте со своими! Из Берлина специально человек приехал потолковать с нами.
А толковал берлинский гость вот о чем:
— Нацистские методы, может, и грубы, но чтобы восстановить справедливость, нужны волевые, сильные люди. Наши действия оправданы потому, что оправдана сама цель вернуть немецкий народ на его настоящий путь.
— А, герр доктор, — сказал Лидендорф, — рад видеть вас здесь. Садитесь, садитесь поближе.
— Гитлер понял, что немцы больше не желают быть пешками. Если вы считаете себя немцами, вы больше не пешки.
Кениг возвращался домой с четвертого, с пятого, с шестого собрания, смотрел на свою толстую жену-польку, на все, что его окружало, и думал: ”Феодалы, сплошное невежество, а я — немец, я то — немец”.
— Доктор Кениг, вы бы только посмотрели, что творится в Данциге. Тысячи немцев борются за фюрера, заявляя миру, что не позволят себя угнетать.
Как он гордился освобождением немцев в Австрии и Чехословакии!
— По зрелом размышлении, Лидендорф, я решил присоединиться к вашему движению.
Он шел по боковой аллее Саксонского парка, мимо правительственных зданий, дворцов и музеев. Весь этот гранит и мрамор был ему чужд. Другое дело — пивные или уютные дома немцев, его соплеменников, тут он чувствовал себя в своей тарелке, тут доктор Франц Кениг был уважаемым человеком. И говорили тут о великих делах, никого не стесняясь и не боясь.
Он остановился на площади Желязных ворот, как раз за Саксонским парком.
Тошнотворный запах подгнивших овощей, неопрятные крестьяне, кудахтанье кур, крики менял, нищие, тысячи лотошников, торгующихся за злотый.
— Прекрасный галстук, совсем как новый!
— Карандаши! Карандаши! Карандаши!
— Покупайте у меня! Покупайте у меня!
Старухи сидят на краю тротуара, продают яйца
— у кого пяток, у кого три; воры и карманники так и шныряют вокруг; на ручных тележках горы поношенных туфель и засаленных пиджаков.