Вокруг не было ни души. Вокруг памятника расположились таблички с именами – 10 летчиков будто бы сидели вокруг сырого костра с самолетиками и обломанными сваями, торчащими из кучки зацементированных камней. И сами эти самолетики – такие жалкенькие, такие детские какие-то на вид, что-то такое вывентили внутри меня – я представила десять мальчиков, что они когда-то родились, бегали, сверкая пятками, по пыльным дорогам, и небо было разлиновано нотным станом телеграфных проводов. Их, юношей, кормили домашним хлебом и молоком, они мечтали о самолетах и любили девушек. Потом подумала, что у того, моего, взрослого мальчика, до сих пор стоят в маминой квартире, на верхней полке серванта, склеенные собственноручно «мессершмитты», и что эти мальчики, тут, были, видать, такими же примерно, как и этот мой. И у кого-то из них вполне могло быть переломано основание черепа при крушении. И что сейчас тут, в этой серовато-фиолетовой слякотной тиши, есть только низкое небо, голые деревья, скрытое в ложбине и невидимое отсюда село Барахты, они и я, в промокших замшевых ботинках, с фотоаппаратом. И что-то такое щемящее обломалось, бутылку откупорили, и я села на холодный камень, под самолетиками, и тихо выла, и думала о том, каким странным невиданным сюрпризом для этих ребят, для лейтенанта Тюрина, капитана Зубарева, младшего лейтенанта Бондаря и других… оказался этот мой фантасмагорический визит к ним сюда, в гости под самолетики.
На заправке купила несколько мужских журналов с почти раздетыми девушками и один, запечатанный, – с очень раздетыми. Он такое не покупает себе, но что-то мне подсказывало, что в категорию «развлечь» это подойдет вполне.
Муж оценил мои трофеи, внимательно все изучил, запечатанный журнал запасливо спрятал под подушку, потом подвинул ноутбук и напечатал указательным пальцем левой руки (правая, из-за несвоевременно смененного катетера была похожа на бордово-фиолетовую клешню):
– Сказка будет?
– Тебе так понравились мои сказки? Почитай про Дрезден!
Он кивнул на тумбочку, где стояли, нарядно лоснясь обложками, несколько новых книжек Акунина.
– Тебе мама Акунина принесла… Тоже ничего. А про что сказку?
– Про старый Киев и про войну, – охотно нацарапал муж.
– Ну, – я задумалась, – если не про Великую Отечественную, то могу. Я про войну не умею.
Когда мы ехали в сторону дома со свекровью, я спросила, какая была у него любимая сказка в детстве.
– Как, ты не знаешь? – удивилась свекровь.
– Я спросила, «какая», – ответила я.
– Кхм, – буркнула она и больше со мной не разговаривала.
Маняша родилась слабенькой, всего в килограмм весу, белая была, крови мало, не кричала, только тихо стонала, но молоко пила. Несмотря на страшный этот год, тысяча девятьсот тридцать второй, молока имелось в груди ее матери как раз достаточно, чтобы девочка не умерла. Но борьба со смертью оставила свои шрамы на самом уязвимом месте – пострадали глазки. В пять лет Маняша переболела горячкой и совсем ослепла. Один глаз ничего не видел вообще, второй различал неясные пятна, как на размытой акварели: свет, тьму и красное.
У Маняшиной мамы был отрез великолепного китайского шелка. Когда панский дом грабили, то каждый брал, что горазд; их семье досталась ванна из каррарского мрамора с рельефами на античную тему, которую, за неимением более достойного применения, поставили на огороде собирать дождевую воду для полива, и вот этот кусок кроваво-алой ткани. Из него получилось бы прекрасное бальное платье, но ткань поделили на два отреза; один растянули в бывшей синагоге, ставшей Домом колхозника, и написали белой краской: «Рабы – не мы. Мы – не рабы», а другой Маняшина мама оставила себе – повязывала как шаль по праздникам. Но на праздники то время было скупо. Когда дочке исполнилось семь лет, неожиданно заплакала память о былых временах – тогда полагались первое причастие и чай с плюшками, а младенец в молитвах близких становился отроком, – и матери захотелось сделать младшей дочери (а заодно и старшей) хоть какой-то подарок. Она разрезала свой платок на две части, зашив каждую из них наподобие капора. Старшая дочь тут же обменяла подарок на сильно поношенные, но в целом вполне пригодные ботики, а младшая полюбила платок всем сердцем: красный цвет резко выделялся среди бурого жизненного месива и невнятной тьмы. Она водила тканью по переносице, прямо перед глазами, и ткань будто рассказывала ей о тех местах, где была недавно. Таким образом этот уникальный красный для нее обретал как бы трехмерность: пахло от него дымом и дегтем, мелом, мокрым деревом, кислыми щами и жженым сахаром. И был видим.