– Алешенька, если я умру, вместо меня тебе матерью будет Леночка. Когда в твоей жизни будут трудные моменты духовного плана или тупики, из которых ты не находишь выхода, иди к ней, все, что она тебе скажет, считай, что это сказала тебе я.
Среди разных тем разговора этого дня возникла тема моей жизни.
– Ох, как бы я хотела, чтобы ты пошел в монастырь! Это мечта всей моей жизни, Алешенька. Как хорошо было бы, если бы ты пошел в монастырь.
– Мамочка, мне ль с моими страстями идти в монастырь, мне ль с моей кипящей кровью одевать на себя мантию?! Да, кроме греха, из этого ничего не получится. Ведь там обеты и средь них безбрачие, ты ж сама знаешь, какой страстной натурой ты меня оделила, ты тогда старалась меня уберечь от молоденькой сестры, сказав мне ненароком, что у нее сифилис, не зная, что я с пятнадцати лет познал, что такое женщина. Зачем, скажи мне, брать на себя то, что я заведомо не смогу выполнить – это же двойной грех будет.
– Тогда женись на Тоне. На дочери Матроны Фроловны, она хоть верующая, не то что твоя татарочка Оля.
Я молчал, Тоня как девушка была не в моем вкусе, меня к ней не тянули ни сердце, ни страсть. Я бок о бок прожил с ней в Турове, и ни разу у меня не было в мыслях тронуть ее, хотя я прекрасно видел, что она этого терпеливо ждет. Я поэтому молчал, не возражая, не протестуя. Мамочка знала, что по воскресеньям я у нее не бывал, тут она стала просить меня не ездить за город, а прийти к ней.
– Мне так хочется, чтоб ты пришел завтра, мне так хорошо, когда ты тут, рядом.
– Приду, обязательно приду.
Еще о многом поговорив, мы расстались до завтра.
В воскресенье 16 августа я встал рано, съездил на рынок и купил там клубники для мамы, захотелось ее чем-то побаловать. Часам к десяти я вышел из трамвая и пошел пешком к клинике. В гардеробе давно знакомая мне нянечка. Она как-то странно смотрит на меня и не дает мне халата.
– Нянечка, дай мне халат-то.
– А… матушка… ваша по-мер-ла!
– Как?
– Да так, не так давно.
Я без халата через три ступеньки влетел на этаж в палату. Мамина кровать пуста. Я остановился в растерянности. Соседи мамины по палате, любившие маму и знавшие меня, смотрят сочувственно.
– Недавно. Все утро ждала: скоро Алешенька придет, а потом легла, повернулась к стенке и вроде задремала. Приходит сестра укол ей делать, окликает, а она молчит, за плечо ее тронула. «Спит крепко», – говорим сестре. Та ее за руку, а пульса нет. Побежала за доктором, приходят, слушают сердце, а оно молчит – скончалась тихо, заснувши. А все утро ждала вас: «Сейчас придет!»
Значит, вчера был наш последний день, последний разговор, и сколько было всего сказано и завещано, словно знала, словно чувствовала. Хотела, чтобы я был рядом в последнюю ее минуту, опоздал на малость какую-то. Вот и мамы не стало, а было ей всего сорок семь лет. Вся жизнь ее, которую я знал, которую видел и чувствовал, в которой я приносил ей так много: в детстве – радости, в Муроме – страданий, в Москве – волнений, – была наполнена святой верой, мужеством и тайными подвигами во имя добра и спасения многих и служению потаенной Церкви, не щадя себя и не думая о себе. На Преображение Господне мы – я, Леночка и тетя Оля – хоронили ее на Немецком кладбище рядом с Ольгой Петровной, Коленькиной мамой. Она лежала в простом гробу, без цветов, вся в черном, спокойная и твердая, умиротворенная и несгибаемая, держа в руках свой постригальный крест, крест терпенья, крест мужества, крест страданий, который достойно пронесла она на всем пути ее жизненной Голгофы. «Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Безсмертный, помилуй нас», – пели мы, когда мамочку опускали в могилу, не на вечный покой, а до всеобщего Воскресения. Для меня осталось неразгаданной тайной, о которой я даже не хочу думать, чтобы не оклеветать ее смерть, было ли это исполнением угрозы, сказанной мне в сквере, или Бог взял ее душу, достаточно очищенную страданиями, выпавшими на ее долю в жизни.
Утром, когда я на Яковлевском собирался уходить в морг за маминым телом, послышались шаги по скрипучей лестнице, и в дверь, всегда открытую, вошел Юша.
– Соболезную, очень соболезную, – сказал он.
К моему теперешнему сожалению, я ударил его по роже, и очень крепко, повернул его за плечи и крикнул: «Вон, вон пошел!» С тех пор он исчез до 1946 года, в котором следователь на первых же допросах достал толстую папку и стал из нее зачитывать мне все мои разговоры с этим их сексотом. Но об этом после, когда придет время мне сесть, и надолго.
Тогда я порадовался, что мамочка вовремя ушла в мир, в котором нет «ни печалей, ни воздыханий, а жизнь бесконечная»[89]
. Туда, в тот мир давно ушел и Юша, которому я все давно простил, а пишу о нем не ради зла или мести, а ради правды описываемых мною событий. Не вмени ему, Господи, греха сего[90]. Слаб человек. А таких, как он, «из бывших», трусливых и слабых, ГБ ловило и использовало.