Мне он мотал террор! Он мне дал расписаться в обвинении меня по этой статье. Кто из севших так сломался? Кто? Кто? Я начисто все отрицал, понимая, какой срок меня ожидает по одной этой статье, не говоря об обычной 58–10 часть 2. Я требовал очной ставки! Но прежде по-ленински: «Бытие определяет сознание»[101]
. Я его потерял! Очухавшись, я потребовал прокурора. Мне предоставили честь видеть и говорить. Шикарный кабинет, ковры, люстры – и он! Толстый, как слон, прокурор Дарон (впоследствии расстрелянный вместе с Берией). Я перед ним вроде моськи:– Я протестую, я требую…
Тухло смотря на меня своей свинской харей со многими подбородками, он вышел из-за стола, сделал несколько шагов в моем направлении и прохрюкал:
– Вот сейчас я на тебя сяду.
Дерьма на ковре не было бы, ибо у меня были только кости, шкура и сухожилия!
– Увести!
Я отказался идти на допросы – меня тащили силком.
Майор Дубына зажал мои пальцы дверью: «Сознавайся, сволочь». Сволочь молчала. Он отпустил и пошел к столу, тогда эта сволочь схватила табуретку и что есть мочи, а мочи было маловато, запустила ее ему вслед. Задребезжало стекло. В комнату ворвались, и я исчез. «Черный ворон» мчал куда-то. Бутырки. Вот они какие. За мной дребезжали пустые бутылки в авоське. Они сопровождали меня всюду из тюрьмы в тюрьму. Меня с ними арестовали, и вещи арестованного следуют за ним. Бутырки! Коридоры, камеры, вертухаи, боксы, сидение в них часами; время для размышления, время для молитвы, время еще раз убедиться, что ты прав. Дух бодр, плоть немощна. Открываются двери: огромная палата, все в нижнем белье. Два окна с матовыми «намордниками». Обступили. Откуда? Что? Как?
– С Лубянки. 58–10 часть 2.
– Хреново, сам видишь!
– Мм… да? Видно!
Люди мечутся, люди прыгают, кто совсем голый, кто без штанов.
Подхожу к «тихому»:
– Что это?
– Сумасшедший дом, не видишь? А как ваша фамилия?
– Арцыбушев.
– Что-то уж очень знакомая мне ваша фамилия. А вы там, на воле, Протасьевых не знали?
– Как не знать? Леночка и Ясенька.
– Они, они. Садись. Есть хочешь?
– Да еще как.
– А меня зовут Левушка, Лев Николаевич Нагорнечный.
– Лешка.
– Кушай, кушай, но осторожно, ты сильно отощал.
– Вроде как да, малость отощал.
– Передач не было?
– Не было.
– Следствие тяжелое?
– Да, нелегкое.
Где бы ты ни был, с кем бы в камерах ни сидел, молчи, не доверяй, даже куску хлеба не доверяй – подсадных полно, мигом камерную 58 намотают, коль те, основные твои, не тянут! Левушка был радушным хозяином и, как оказалось впоследствии, своим в доску. Он меня и поправил на своих харчах. Жена его, Оболенская, правнучка Льва Толстого, валила ему передачи на троих.
Всяк здесь по-своему с ума сходит. Я же ел! У Левушки дела были куда лучше моих. Против него не было показаний, не было свидетелей, да и прошлое у него было куда чище моего. Инженер, и хвост у него не был замаран так, как у меня. Он надеялся выкрутиться, правда, и я по своему оптимизму надеялся на то же. Мы даже условились: кто первый выйдет, другому передаст тульский пряник. Спустя несколько месяцев я его получил: Левушка на свободе.
Дерьмо я не ел, императором себя не считал, а потому комиссией во главе с Краснушкиным был признан вменяемым и за содеянное ответствен, вместе с покойничками.
Простившись с Левушкой, набив карманы жратвой, сел я в «воронок». Загремели злосчастные бутылки, и покатил я в неизвестность. На новые мытарства, уже знакомые, привычные и потому нестрашные. «Чем хуже, тем лучше!» Таков был мой девиз. Обладая им, я радовался настоящему и не боялся впереди идущего, я был готов ко всему. Я был всегда спокоен и, как ни странно, весел, а тем более сейчас, ощущая свою задницу не как у скелета, по которому мы в студии изучали анатомию костей, а как у Геркулеса или у Аполлона Бельведерского, подпрыгивая на которой мне не было больно, а даже приятно. Я ощущал в себе силы. Ба! Да что же это? Куда я приехал? Снова гремят бутылки. Вылезай! Руки назад! Лефортово.