«Старик» Альберт, сидевший рядом, до сих пор не раскрыл рта и все еще ерзал, умащиваясь на своем месте, причем его тонкий серый нейлоновый дождевик, соприкасаясь с обивкой, ежесекундно издавал чудовищный скрип и писк. Скосив глаза, я осторожно разглядывал его. Мне вовсе не нравился скрипучий шорох его дождевика, и сам он тоже мне совершенно не нравился. В общем, он был достаточно непригляден — хотя и ни плешив, ни тучен, ни близорук — и все-таки он был из тех, кому приходится зашибать бабки и пахать как проклятому, чтобы поддерживать дело на плаву, да еще и радоваться, что ему позволяют давать копеечку этому великолепному юному зверю, который, вполне возможно, благодарил его пинками и затрещинами, когда этого никто не видел, — кто знает, видел ли это кто-нибудь вообще; кстати, ничего не имел бы против, подумал я. Я попытался утишить свою ненависть — что с нее толку — и принялся изучать его. Можно было обладать такой наружностью, как у него, и все-таки, по некоей непостижимой милости, удостаиваться чести пребывать в одном доме, в одной комнате и, как знать, в течение нескольких редких часов или минут в одной постели с ним, Фредди — я уже знал его имя и то и дело с пересохшим горлом беззвучно шептал его, — даже если это последнее Фредди допускал изредка или вовсе не допускал, отговариваясь усталостью, головной болью или расстройством живота, в то же время со скучающим и критическим видом ощупывая новенькую золотистую, безумно дорогую рубашку и брезгливо поводя носом. «Такова жизнь, Альберт», — чуть ли не вслух подумал я. — «Тебе нужно на работу, но сперва ты варишь кофе для Фредди, который выпихивает тебя пинком из постели — да, любовь моя, пинка ему, делай ему больно, где только можешь, мой милый зверь, ты красивый, — и тут ты выходишь за дверь, Альберт, и не знаешь, что будет вытворять весь день этот белокурый зверь, а вечером не решишься спросить, но он тебе сам расскажет, будь спокоен. Тварь, любимый, зверь мой Фредди, ты же выложишь ему все прямо в харю, правда? Что ты безумно влюблен в такого-то и такого-то мальчика, и, может быть, скоро уйдешь — капай ему на мозги, слышишь, не останавливайся, продолжай, очарованный принц мой — как его ни топчи, ему все мало, что он может сделать, ничего он не может сделать, кроме как опять купить тебе что-нибудь дорогущее». Ах, если бы только Господь дал, если бы позволил… «Поедешь со мной… пожить в палатке, Фредди? Бродить со мной в дюнах, рука в руке, а старик все оплатит, все, все, даже цветные блескучие открытки, которые мы ему будем посылать. Ты должен поехать со мной, Фредди, пусть даже ты меня и не любишь, неважно, ведь я тебе буду рассказывать все, что захочешь, всякие сказки.»
— Что-что? — спросил Фредди.
— Да, на чердак, — сказал я. — Ты не слишком устал, Тигр?
— Нет, нет.
— Или вы хотели сразу домой? — участливо поинтересовался Фредди.
— Неважно, — ответил я и быстро продолжил: — То есть мы тоже хотели на чердак, ко всем этим художникам, я хочу сказать…
Фредди улыбнулся. Страшно банальные, но при этом и страшно приятные мысли проносились у меня в голове. «Я словно годы уже знаком с тобой, такое доверие ты излучаешь», — подумал я про себя.
Мы отправились по адресу этого общественного зальчика и ступили в ночи на лестничную площадку окутанного тишиной школьного здания — после того как нам, по нашему звонку, на изготовленном из кухонного полотенца парашютике сбросили из чердачного окна ключ. (Об этом обычае толковали повсюду — он считался весьма артистичным; и еще долго будет ходить слух о том, как епископ собственной персоной, вознамерившись почтить собрание своим присутствием по поводу не то пяти-, не то десятилетнего юбилея существования Мансарды, позвонил снизу и получил ключом прямиком по центру своей лысой черепной коробки, поскольку его сверху не узнали — а может, именно потому, что узнали: католическое бесстрашие и существование, чреватое опасностями).
Мы поднялись наверх — я не вполне представлял себе, как мне держаться. Мне хотелось быть с Фредди Л., остаться с ним, сидеть с ним рядом, но я был слишком близок к отчаянью, чтобы начать какие-либо пассы. В гнусной моей, истрепанной, загнанной жизни я волочился за бесчисленным количеством Мальчиков, но почти все это была ложь и грех нечистый, и вот теперь — этот Фредди Л.: я любил его — обреченно сознавал я, и потому желал приблизиться к нему не с реверансами, но с распахнутой душой и обнаженным кровоточащим сердцем — хотя лучше бы уж было мне этого не начинать, а еще лучше — просто удавиться. Господи, до чего же я был измучен!