В доме тоже ничего не менялось. Все так же строго смотрели со стен старые иконы над родительской кроватью, все так же по воскресеньям в церкви вся семья целовала руку преподобному отцу, и господин Триандафилу опускал серебряную монету в урну для пожертвований и покидал церковь, сопровождаемый его преувеличенной благодарностью.
Сидя в своей комнате, служившей ему спасительным убежищем, и демонстрируя чрезмерную загруженность университетскими занятиями, Никос давал волю своим мечтам. В этом не было обмана, он действительно постигал премудрости древнегреческого и латыни, изучил арабский, собрал небольшую библиотеку и, лежа в постели, вновь и вновь перечитывал Гомера и Данте, но душу его одолевали совсем другие желания. Судьба сестры многому его научила, и мысли свои он не поверял никому. Знала о них только мать — то был молчаливый тайный союз единомышленников. Когда отец уезжал по делам, Никос садился к роялю, и мать, отдыхавшая в кресле, слушала его игру, глядя на сына сквозь слезы своими лучистыми глазами. У них не было надобности в разговорах. Они и так знали, что отец — тиран и что единственный герой в семье — это бунтующая против его произвола сестра Никоса. Да, оба они, сын и мать, понимали, что игра на рояле в отсутствие отца не бог весть какой подвиг, но так или иначе, это был протест: не вопль, но отчаянный шепот, и, быть может, когда-нибудь…
Завершив образование, Никос с легкостью получил место преподавателя в своем университете. Отцу он сказал, что год (или два) такой работы позволит ему углубить и закрепить свои знания, прежде чем он сможет применить их на благо семейного бизнеса. Тайным же его желанием был вовсе не семейный бизнес — Никос мечтал таким образом скопить небольшую сумму денег и отправиться в Европу. Ему повезло — это совпало с планами отца переехать в Женеву — не самый подходящий момент для введения сына в семейное дело. Отец поэтому возражать против работы в университете не стал. Однако швейцарские власти отказали старшему Триандафилу в праве на жительство, и волей-неволей ему пришлось удовольствоваться Парижем, куда в итоге и перебралось все семейство. Так прошел год. В новой парижской квартире Никосу была отведена собственная комната. Он провел в ней несколько дней, затем написал родителям прощальное письмо и исчез.
Объявился Никос в Западном Берлине, куда его давно в письмах звала сестра. Выполняя давнее обещание, она в первый же вечер познакомила брата с управляющим того кабаре, в котором пела сама. По ее плану, Никос должен был стать ее аккомпаниатором. И он им стал, заключив с кабаре контракт, согласно которому он должен был играть там шесть раз в неделю с десяти вечера до двух ночи.
Он снял комнату в том же пансионе, где жила сестра. Войдя туда, он, не медля, растянулся на кровати, не раздеваясь, зная, что не сможет заснуть. Он ощущал себя родившимся заново, ощущал себя счастливым, молодым и полным любви ко всем на свете — даже к отцу, который его, конечно же, проклянет. Ну, а поскольку он родился заново, ему причиталось новое, отличное от прежнего имя.
Именно так он стал Никосом Трианда.
Наутро он вышел на улицу и пошел в центр, держась кромки тротуара. Весна была в разгаре, яблони и вишни устилали землю белыми и розовыми лепестками. Этой красоте суждено было вскоре исчезнуть, но пока что деревья напоминали бело-розовые колокола, и восторг, охвативший его при виде этого северного цветного листопада, навсегда остался у него в памяти. Он не заметил, как дошел до Курфюрстдам, и пришел в себя только возле отеля «Кемпински», чья гигантская вывеска устремлялась в голубое небо прямо у него над головой; именно здесь, в «Кемпински», они с сестрой договорились встретиться и пообедать.
Стихия немецкой речи бушевала вокруг Никоса — звуки, казалось, оседали в глубинах его существа и, не успев прижиться, поднимались к горлу. Никосу померещилось, что он сидит в кинотеатре и смотрит плохой антинацистский фильм, где отвратительные фашисты говорят именно такими голосами. Но он знал, что не пройдет и нескольких недель, как и у него самого прорежется такой же говор; для человека с тонким музыкальным слухом, тем более левантийца, звукоподражание (он отметил это про себя не без удовольствия) дело не столь уж сложное.
Так и произошло. Удовольствия это, однако, не доставляло. Звуки усвоенной им немецкой речи звучали тревожным звоном, были неким сигналом, и кончилось это тем, что он навсегда расстался с Северной Европой, устремившись, как он это называл, в «обратный поход», на юг.
Это случилось, разумеется, не сразу. А пока он бродил по улицам весеннего Берлина, пьяный от ощущения свободы — эликсира, который он испробовал впервые в жизни. Тем более что свобода эта была им завоевана; он решился восстать — и победил. Все получилось быстро и удачно.
Слишком быстро и слишком удачно.