Я не могу не понимать: этот фронтон во мне не нуждался, и эта липа — нет, и колокольчик на двери булочной, и кисловатый запах хлеба, и пыль на книгах в букинистических лавках, и уголь, сложенный на поддоне, и эта лошадь, равно как и красные или желтые ценники между кочанами красной и белой капусты, и подванивающие картофелины, и все двери здешних домов, и висящие на окнах гардины, и березы, и сломанные замки, и покореженные почтовые ящики; они во мне не нуждались, ибо жизнь моя продолжалась где-то в других местах. Тем не менее я навсегда прилепилась к ним, и они — ко мне. Иностранцы, приезжавшие в Германию из действительно иных стран, говорили: мол, какая это эмиграция, это ерунда, все равно
Влади, навестив меня в моей обувной коробке, заводит разговор о загубленных жизнях. Он говорит «мы» и начинает перечислять: Калле и Роберт — самоубийцы; Ахим, Ленц, Оскар умерли от алкоголизма; Бориса, Риту и Как-его-там в скором времени ожидает такая же участь. Людвиг, Дилан, Бах — рак, психушка или сочетание того и другого. После он вспоминает тех, кто чего-то добился в жизни — «профессоров», — и радуется за них с отеческой нежностью. Других он понимает лучше, но ведь это хорошо, очень хорошо, если хоть кому-то из нас не грозит гибель.
Время скапливается в лужах. Теперь я хочу остаться в живых.
Время скапливается в лужах. Пусть оно там и остается, а я заглядываю в него, смотрю, как в него погружается небо, как падают, опускаясь все ниже, листья, плюнь же, и тогда увидишь круги на воде. Прыгни. И будет тебе небо.
В некоторые вечера я себе желаю, чтобы кто-нибудь меня ждал. Тот, кто ночью скажет: ну что, не спится? Кто утром скажет: не выходи из дому без пальто. Кто разделит со мной горько-сладкие часы черного дрозда, вместе с кем мне захочется швырять с балкона в мир вопросительные знаки. Потом я задумываюсь о следствиях единства, двуединства,
Я сижу, прислонясь к стене, перед открытой балконной дверью, наперстянка давным-давно сбросила свои колокольчики, уже и зима позади. Я наблюдаю за сизогрудым голубем. Он несет в клюве веточку и летит низко, к гнезду. Я понимаю, что моя фантазия об этих нитях, и о тканом полотне, и о связывании концов насквозь фальшива и нелепа. Нельзя соединить то, что порвалось. Люди, соревнуясь между собой, разлучают голубей с их самками и птенцами и перевозят на огромные расстояния, в полной темноте. Не что иное, как тоска гонит этих птиц обратно. Они летят день и ночь, они очень спешат, а дорогу находят благодаря особым системам магнитной навигации, спрятанным в их клювах. Часто сразу по прибытии они умирают.
В газете напечатано, что у подножья той лестницы, которая спускается от собора к Шпрее, нашли свернувшуюся калачиком женщину, мертвую. Я слышу, как кричат черные лебеди. Это мое место. Но не мое время. Мое время стоит выпрямившись, бродит по улицам, распахивает и захлопывает двери, вырывает сердце у меня из груди и потом вкладывает его обратно[30]
; мое время ходит на усталых ногах, а после, нагое, стоит на балконе и кормит меня крошками хлеба.РОГЕР ВИЛЛЕМСЕН
ЛЕГКИЙ ВЗМАХ РУКОЙ
© Перевод М. Зоркая
Летом 2008 года Барак Обама посетил Берлин и произнес историческую речь, пританцовывая под Колонной Свободы. Используя две архитектурных метафоры — «стена» и «мост», — он риторически приплел их к цепочке событий, вполне пригодных для триллера. «Воротам» в его речи применения не нашлось — возможно, оттого, что оратор не сумел подобрать ключ к слову «Бранденбургские» и вместо того встал перед фаллосом с целью проникнуть своей риторикой в массы героев объединения. «Ворота» и «Колонна» как метафоры остались неиспользованными.
Мы, немцы, в этой речи вновь стали субъектом истории, мы взяли историю в свои руки и повернули, и не думайте, что мощные экономические силы просто подтолкнули нас к глобализации ради прибыли. Объединение — это уже не невинная метафора. Это постоянное доказательство того, что народ — это мы[31]
, даже если мы так не считаем.