Он захлопнул дверцу, помахал рукой. Но едва ли уже друг-цирюльник смотрел на него. Кабриолет плеснул в темноту светом фар, встряхнул воздух мотором, приглушил его звук, дал задний ход и покатил, покатил в темноту, утаскивая с собой сноп света, вильнул в сторону, переметнув в сторону и свет, замер на мгновение и, двигая перед собой освещенное пространство, уже невидимый в ночном мраке, поплыл к выезду со двора.
Не так, не так, представлял К., произойдет их знакомство. Как в точности – этого он не знал, но что не так – это уж безусловно. Родители уже спали и вынуждены были подняться. И конечно же, большие глаза у матери – полные ужаса. Ахи и охи, сетования, упреки, вопросы: что у тебя с лицом, как, почему, где? Отец смущался и суетился, обращался к привереде уменьшительно-ласкательным образом и все время без нужды прогребал по своим послушным седым волосам пятерней, как бы приводя прическу в порядок – жест, которого прежде за ним не водилось. Мать то начинала говорить как заведенная, то впадала в ступор и замолкала, не в состоянии ответить на самый простой вопрос. К. смотрел на них – и старался не смотреть. Неловко ему было за родителей, больно за них. Ах, не такими хотел бы он видеть их перед привередой. Без этой бы жалкости, потерянности, пришибленности. И еще как одеты, поднявшись с постели, до чего нелепо: парадная салатовая кофта у матери поверх выглядывающей в распахнутый проем на груди ночной рубашки в синих цветочках, спортивные черные штаны с белыми лампасами у отца и заношенная темно-зеленая куртка, натянутая в спешке прямо на майку …
Но привереда их очаровала – К. это видел. Вот кто не смущался – это она. И не лезла за словом в карман, и попусту не трещала. И не бросалась бессмысленно услужить, но и не сидела колодой, когда могла чем-то помочь. Она была проста и естественна, непринужденна и тактична, не демонстрировала ума, но получалось, что каждым словом, взглядом, жестом – всем своим поведением – как бы выказывала его. К. любовался ею и, любуясь, внутренне гордился. Что за чудо она была, что за прелесть!
Угощали родители, конечно же, своими сырниками. «Это ведь косихинские?» – осознала в какой-то миг знакомый вкус привереда. «Косихинские, косихинские», – переглянувшись, ответили родители. Больно им было называть их косихинскими. «Ой, а я их столько съела, – невольно отложила вилку привереда. – Это же так… они такие дорогие!» И мать с отцом, и К. – все засмеялись. Уморительно было это смущение привереды. «Что? – спросила привереда, оглядывая их. – Я что-то не то сказала?» – «Все то. Ешьте, ешьте! – поспешили отец с матерью успокоить очаровавшую их подругу К. – Это мы их делаем, вы не знали?»
Нет, она не знала, К. ей не говорил. Не приходилось к слову? Приходилось, но он всякий раз избегал ответа, чем занимаются родители. Стыдился? Не стыдился, нет. Того, чем занимаются. А вот того, что вынуждены на Косихина, что сырники называются его именем… Но что же, признаваться в том сейчас? К. вывернулся, ушел от объяснений.
– И все-таки, – собирая по своему обыкновению, как всегда, когда хотел разрешить мучающее его затруднение, обильными морщинами лоб, проговорил отец, – почему все-таки вы сегодня, сейчас, среди ночи решили знакомиться? Ведь не просто же так.
Он мог бы задать свой вопрос не столь прямо, а исподволь, половчее, но он был бесхитростным человеком, и ему были свойственны только прямые ходы.
С исполненной, как подумалось К., скрытого коварства улыбкой, привереда указала на него:
– Вот пусть он скажет.
Но какое объяснение мог дать К.? Сказать, что такова ее прихоть?
– Почему сейчас? – обратился он к привереде, передавая право ответа ей. Она так решила – и не поперечь ей! – пусть отдувается.
– Ты в самом деле хочешь, чтобы я ответила?
– Да-да, – сказал он. – Хочу. В самом деле.
– Хорошо, – согласилась она с видом тихой покорности. И с этой тихой покорностью, переведя взгляд с К. на родителей, вопросила: – Вы знаете, что к нему претензии у службы стерильности? Паршивые дела, а он с ними вроде того что бодается.
– Зачем ты! – вскричал К., понимая – лишь сейчас! – что ради этого сообщения и затеяно ею посещение его дома. – Что ты несешь!
Но все, поздно, дело было сделано. Мать с отцом обмерли: отец вскинул руку прогрести по волосам – и уперся пальцами в голову, словно обдумывал некую злую, дикую мысль, мать встала с табуретки, постояла-постояла монументом и снова опустилась на нее.
– Почему ты ничего нам не говорил? – Отнял наконец руку от головы отец, – рука его упала на стол глухим поленом, брошенным с размаху на железный лист под поддувалом печи. – Мы тебе чужие? Никто?
– И мы ничего не знаем, мы ничего не знаем, как же так! – ожила вслед отцу и мать. Руки ее нещадно затеребили отвороты парадной кофты, сводя их на груди, запахивая и вновь раскрывая.
– И вот ночью когда звонили, это оттуда были, не студенты твои? – спросил отец.
– Оттуда, оттуда, – опережая К., засвидетельствовала привереда.