— Почему прячете лицо? — спросил вкрадчиво журналист. — У вас такое открытое русское лицо. И не кашляйте! Говорите! За что именно вы любите нашего мэра?
— Улицы чистые… — прошептал кто–то сбоку.
— Улицы чистые, — прохрипел Миня.
— Еще.
— Фонтан построил… — шепнули ему.
— Фонтан построил… — повторил Миня. И почему–то добавил (угодливо, угодливо!): — Как в Италии.
— Вот–вот–вот, — удовлетворенно закудахтал тележурналист и пошел снимать на пленку других зевак. Но вскоре, выяснив от молодцеватого парня в рабочей одежде, что тут большинство — психи из больницы, уехал.
Вспотев от гадкого чувства стыда, Миня долго стоял, уставясь в неровный изломанный асфальт, не имея никакого желания мести мусор. Но нужно, нужно, вон на него смотрит как–то странно, тускло Марина из больничного медперсонала, и Миня зашевелил руками. Вновь вспомнилась ужасная ночь. Бежать, бежать! До наступления ночи! Миня третий раз изменил своей Татьяне!
«Трижды петух не прокричит, как ты изменишь мне…» Чьи это слова? Откуда?
Да еще телевизионщику поддакнул… похвалил неведомого мэра, вора и жулика! Жить неохота после этого! Бежать отсюда, бежать!
Но бежать не удалось… Оказалось, что утром один из безумцев угадал — больницу закрывали. И Лавриков не мог вот так взять и бросить своих товарищей, это было бы не по–христиански…
13
Главврач перед ужином пригласил к себе в кабинет всех трех врачей–женщин, в том числе и Марину, и обоих санитаров, в том числе и Миню, и налил по полстакана коньяка.
— Коллеги! — сказал он. — Спасибо. Наши больные хорошо поработали. Но боюсь, это плохо. — Он сверкнул золотыми зубами. — Райотдел здравоохранения убедился, что наши пациенты все выздоровели, завтра с утра явится начальство. Не говорю, чтобы симулировали… как есть, так есть… Но могут случиться истерики… прошу быть рядом. Пейте!
Лавриков не особенно вник в слова врача, понял только одно: придется до утра побыть на месте. После ужина он сбегал в магазин, принес, спрятав за рубашкой, бутылку водки и, юркнув в свою комнату, придвинув к двери стол, чтобы никто не мог войти, стал пить мерзкий напиток…
Тоска по жене и дочери весь день душила Миню, как толстая змея, обвив ему шею… И сейчас он плакал. Как они там без него? Не выгнал ли золотоволосый адвокат из дому? Может быть, телеграмму дать: НЕ СМЕЙ ВЕРНУСЬ ДОЛГ ОТДАМ.
Но вернется ли Миня? И когда? И где деньги такие, наконец, заработает?
А что, если часа на два тайно пробраться в родной город, предварительно отпустив усы и напялив очки со стеклами, чтобы никто не признал? Милая Татьяна, как она там, гордая, замкнутая? А может, и улыбается на людях, хоть и кошки на сердце скребут? Она сильная… Но какой бы сильной ни была, если муж исчез…
Нет, нет, Миня не выдержит смотреть издалека, подбежит к ней, как лунатик по доске лунного света… Нет.
Видимо, долго теперь суждено Мине скитаться по лабиринтам…
Но не предал ли он, не вернувшись домой, а еще точнее — не продал ли он жену Каргаполову? Квартира заложена, золотоволосый Славик своего не упустит… будет торчать днем и ночью на пороге… А где Татьяне взять такие деньги? Может быть, в мэрии дадут кредит, что им стоит? Но и там постараются за оказанную помощь что–нибудь получить… хотя бы поунижать Татьяну… Конечно, она устоит, но если мужа не будет год–два–три…
«Лучше не думать. Я невезучий, я плохой человек. Она достойна более красивой судьбы».
Едва рассвело, Миня выскользнул из больницы и направился к местной церквушке, раскрашенной, как попугай, в синие и зеленые тона. Ее еще не открыли. Хотя с тыльной стороны мелькнул узкоплечий поп, с брюшком и красными, словно накрашенными губами. Но священник почему–то медлил. Миня подождал, махнул рукой, купил у сидевшей возле входа на скамейке бабули тридцать семь крохотных желтых свечек — по числу прожитых лет — и побрел на берег старицы.
Здесь, уйдя за могучие ветлы в камыш, в сырое затишье, он затеплил по очереди свечки и воткнул в илистые кочки, между корнями рогоза, и упал рядом на цветочный жухлый подол угора и заплакал.
«Прости меня, Создатель, Небесный глаз, Великая совесть вселенной, если ты есть… за то, что возжелал легких денег… а потом предал родных мне людей… прости за слабость мою, за блуд мой, за то, что не устоял перед мерзкими соблазнами плоти, за то, что пил ведьмино зелье и марал уста черными словами, за ложь и угодничество, которое допустил на днях… Хотел забыться, забыть себя вчерашнего… и это почти удалось… Но клянусь, Всевидящий и Всеведающий, клянусь на коленях впредь обходиться без тяжких грехов, которые ничто не может оправдать… Прости, Боже, если ты есть…»
Проходила мимо бабка с веслом и сетью на плече, что–то спросила — он не слышал. Пронеслись по небу со свистом гуси, ушли за урёму.
Ветер несся над водой, набегая на ветлы, выворачивая узкую листву, делая их серебряными и вдруг даже зеркальными, и Миня словно впервые замечал их над собой…
Боже, какая красота земная вокруг, а ты чем занимался этот месяц?!
Встал опустошенный, слабый. Но словно и впрямь кто–то грехи ему отпустил.