Сын все время смотрит на меня. Я уверен, он думает, что я не жилец, не знаю, может, он думает, что я заболею, что я умру. Почему-то он вдруг решил, что я пропаду. Точнее, он, полагаю, думает, что я не смогу быть счастливым. И с тех пор, как он об этом задумался, главный предмет его беспокойства – это я. Он решил, что я не в состоянии заботиться о себе, что обо мне должен заботиться он.
Каждый день он спрашивает меня, спал ли я, хорошо ли себя чувствую, хочу ли я прогуляться, хочу ли я, чтобы мы шли помедленнее; каждый день оставляет мне что-то вкусное, потому что знает, что мне это нравится, и хочет, чтобы я не отказывался. Он застегивает мне рубашку, когда я пропускаю одну пуговицу, спрашивает, нравится ли мне фильм, а то посмотрим другой, спрашивает, не разозлил ли меня кто-то, не тоскую ли я по кому-то далекому, не хочу ли я надеть свитер, потому что ему кажется, что мне холодно, не устал ли я после того, как мы сделали несколько бросков на баскетбольной площадке. Спрашивает, хочу ли я вернуться домой или прогуляться еще, хочет, чтобы я выбирал пиццерию, оставляет мне мое любимое мороженое (которое он тоже любит), гладит меня, обнимает, спрашивает, почему я молчу, беспокоится, когда я слишком весел, потому что потом я загрущу; а в остальное время смотрит на меня, чтобы понять, все ли у меня в порядке, и если нет, не может ли он чем-то помочь мне.
Дело в том, что моему сыну одиннадцать лет, это не тот возраст, чтобы опекать меня. Мне же пятьдесят пять лет, и я еще не в том возрасте, когда нуждаются в опеке. По правде говоря, мне не кажется, что силы мои на исходе, напротив, я всегда думал, что я в том возрасте, когда энергия еще не иссякла, что я полон жизненных сил, что могу позаботиться не только о себе, но и об одиннадцатилетнем ребенке. Одним словом, я считал себя счастливым человеком и хорошим отцом.
Однако его беспокойство, его забота быстро свели на нет мою уверенность. Меня трогает это участие, более того, я с нежностью стал относиться к самому себе – раньше со мной такого не было. Я смотрю на себя его глазами и не думаю, что ошибаюсь. Я чувствую свою слабость, даже если не чувствую ее. И это объяснимо: у одиннадцатилетнего ребенка безошибочная интуиция, у него инстинкт выживания, как у тех детей, которым во время войны пришлось рано повзрослеть. И он тоже вынужден отложить свои потребности и, не успев проснуться, тревожится обо мне.
Когда вечером я возвращаюсь домой, он бежит к двери, обнимает меня и спрашивает, хорошо ли я себя чувствую, не болит ли у меня нога, как я поработал, в хорошем ли я настроении, устал ли я, хочу ли есть.
У Никколо Морикони, псевдоним
Я говорю об этой песне потому, что одно время и мой сын кричал: «Бух!» Я каждое утро просыпаюсь очень рано и сажусь работать. Я сидел, сосредоточившись, за компьютером в полной тишине раннего утра, а он просыпался, на цыпочках заходил в кухню и, подпрыгнув, кричал во все горло: «Бух!»
Мне это действовало на нервы – нет, более того, бесило меня, я психовал и долго злился. Я просил его больше не делать этого, но просьбы не помогали. Это продолжалось до тех пор, пока в один прекрасный день я не поднял такой крик с угрозами, что он испугался и перестал кричать во все горло: «Бух!» Прежний ребенок был не похож на себя теперешнего, да и прежний отец, если гневался, внушал страх. Но я предпочел бы, чтобы он говорил мне: «Бух!» – потому что он считал меня своим отцом, таким, каким бывают отцы – сильным, взрослым, заводящимся с пол-оборота, грозным. И он испытывал меня, бросал мне вызов – возможно, чтобы разжечь мою силу.
Не знаю, что случилось потом и когда это произошло. Я увидел, что сын считает меня пожилым, слабым, бестолковым, растерянным, непригодным. Если он так чувствует, значит, так и есть. Если поступает так в своем неведении, неосознанно, значит, так надо. Значит, то, как я себя чувствовал, не соответствовало действительности. Я-то считал себя счастливым, более того, не сомневался в этом. И теперь я понял, что это не так, что я чувствую, что тону, погибаю, падаю в пропасть. И рука, которая меня удерживает, – его рука. Если он мне помогает, я не пропаду. Если он продолжает с беспокойством смотреть на меня, если не теряет меня из вида, я на плаву. Не исключено, что дела пойдут на лад. И он сможет в один прекрасный день снова заняться чем-то другим.
Есть непостижимый момент в последние секунды года. Не именно те, когда отсчитываются последние секунды до полуночи, а немного раньше – скажем, в последние две минуты. Даже если телевизор включен на первой программе, вот-вот пробьют куранты, есть мгновение, когда смотришь вокруг и видишь, что все исчезли.