Гуннару тяжело. Но я не могу больше это выносить. Он всё хуже и хуже, этот святой Энок; ха-ха. А теперь, когда мой отец недалеко… Сперва к нему. Потом в город. И наняться на корабль. Не получится сразу — у меня есть дом, где можно пожить какое-то время. В город, завтра рано утром, пока святой Энок не проснулся…
Каролус поспал; потом полежал немного, полусонный, слыша мир вокруг себя, его лёгкий, сонный шум. Колышущееся сияние вдоль холмов. Белая солнечная дымка. Голубые горы, как в сказке, далеко-далеко. Шум, шум… песня ручейка и шум. Звон колокольчиков…
Высоко на холме стоит человек. Он машет и машет длинными руками. Это неистовый Роланд. Нет, это отец. Он стоит, машет ему и кричит: «Каролус!» Каролус стряхивает с себя сон и хочет бежать к отцу; ему кажется, он ещё видит его там наверху, и ещё слышит как будто эхо от его крика: «Каролус!» — «Да!» Он спешит к нему. Но вдруг отец исчезает. Ничего не видно. Видение растаяло в дрожащем солнечном потоке. Каролус протирает глаза и озирается — он ещё не понимает, что это был всего лишь сон.
«Да-да, отец, я приду сегодня ночью. Не бойся, когда я постучусь в окошко, это не москро[100], ха-ха… Чёртовы овцы! Кыш! Кыш! Но к чертям всё это! Сегодня последний день! Пускай ходят где хотят. Завтра вечером я в городе, а потом в синее море. Ура, мой boy!»
XXI
Когда наутро обитатели Хове собрались косить, Каролуса нигде не было. Энок был спокоен: «Он наверняка вернётся». Но когда они пришли домой и, позавтракав, точили косы, явился Хельге Корнелиус, который как раз той ночью вернулся с военных сборов в Кристиансанне. Хельге рассказал, что ночью, в полдвенадцатого, видел цыгана, с двумя мешками, спешившего на юг к Рамстадской пустоши.
Энок сперва не мог в это поверить. Это было невозможно. Каролус не мог сбежать. Он вернётся. Вечером он будет здесь. Исполненный раскаяния и молитв.
Он не мог так отблагодарить за то добро, что ему сделали. Так долго Энок работал над ним, и с таким терпением, всепрощением и мудростью… И так хорошо Каролусу было здесь; всегда ему готов был стол; ни одного дурного слова; во всём опека и надлежащий уход, как будто он был законным ребёнком в этом доме… И не будь он цыганом, он никогда бы не отблагодарил таким образом.
А вечером явился Томас-цыган. Он затянул жалобную песню «о том несчастье, что произошло», и принялся честить Каролуса всеми высокопарными словечками, какие мог придумать. Воистину, «Люксифер» вселился в парня, если Томасу будет позволено употребить такое ужасное слово. «И я, и его мать делали всё, что были в состоянии, дабы напомнить ему о его предназначении и долге; да, и я, в ничтожестве своём, — да проклянёт меня Господь! — даже применял насилие, супротив моей плоти и крови; но он лишь ожесточился и отстранился настолько, что только и хотел удрать в море. Сегодня он сбежал в город и хочет наняться на судно; и я умоляю вас, Энок, дабы вы, в нашей скорби и опечаленности, не сердились на нас за это».
Теперь всё было ясно. Энок молчал и выглядел суровым.
Это была благодарность. Отправился ли парень бродяжничать или ушёл в море — всё равно. В любом случае, он погубил свою душу.
Как же теперь будут смеяться над Эноком дети мира сего! «Поделом, это ему награда за его возню с бродягами!» Все, кто были против него в школьной комиссии, когда он пытался помочь Томасу-цыгану с жилищем, теперь будут думать, как нехорошо это было с его стороны: «Теперь он добился своего. Зачем он притягивает сюда к нам весь этот сброд?» И пастор скажет, посмотрев на Энока: «Ты, пожалуй, обращался с ним несправедливо, мой дорогой Энок». А Ларс Нордбраут и его друзья на своих собраниях будут вздыхать и твердить, будто Энок Хове, пожалуй, не столь умён, как подобает.
Энока охватило холодное, неодолимое ощущение, которое он называл «ревностью». Это чувство больше всего он испытывал по отношению в пастору, который обманул его, призывая помочь Томасу. Не будь у Томаса жилища, Каролус бы не сбежал. Пастор был виновником всей этой путаницы. Он продался суетному миру; не из любви к Богу он сделал это, но из жажды мирской славы; он хотел заслужить одобрение у сильных мира сего. Хитрыми словами он одурачил Энока, а тот сделался орудием не Бога, но пастора; а теперь пастору честь и хвала, а Эноку — позор и наказание. Он так расстроился, что не ходил в церковь два воскресенья подряд.
Тех, кто имеет власть, следует опасаться. Теперь пастор придумал нечто новое: он хотел, чтобы в школах занимались по хрестоматии Йенсена[101]. Энок посмотрел эту книгу и жутко рассердился. Стишки и разная чепуха, даже сказки, и что хуже всего: злоупотребление именем Господа! — и это пастор душ собирался предложить школам! Когда осенью этот вопрос обсуждался на заседании школьной комиссии, пастор был прямо-таки ошеломлён: верный ему Энок Хове моментально сделался вождём оппозиции.