— А в чём же дело? — заявлял Торкель. — Я верю в того же Бога, что и ты!
— Он больше не слышит меня, Торкель.
— Так поди покричи!
— Я кричал и взывал к нему; я стоял на коленях и безмолвствовал, как дитя; но ничего не помогает.
— Мне будет гораздо приятнее, если ты вздумаешь стоять на голове. Ты слишком быстро отчаиваешься, Энок; с большими господами надлежит быть терпеливым.
— Ох, мне бы твоё легкомыслие…
— Ты слишком мрачно смотришь на мир, Энок.
— Но ведь именно в скорби и нужде нашей… Господь должен помогать нам!
— Помоги себе сам, Энок. Прочь все эти мысли — и с головой в работу; вспомни, каким ты был прежде; а теперь ты как сонная муха, вот и получай. Если человек здоров, то ему всё нипочём. Здоровье даёт мужество, а коли будешь мужественным — горы свернёшь!
…Лето выдалось жарким, знойным; тяжёлые припадки всё чаще овладевали Эноком, и он никак не мог прийти в себя.
Какие-то странные болезненные ощущения терзали его; ему причиняло боль всё на свете, всё странное и непонятное: боль в душе мучила тело; то его жгло ледяным холодом, то знобило пылающим огнём; головокружение, покалывание; в животе сосало, щекотало, кололо под ложечкой. Энок чувствовал тяжесть и упадок сил; голова кружилась так, что он едва держался; колени слабели и подгибались, и всё вместе было одно и то же: страх, ледяной, чёрный страх, поселившийся в груди и глодавший его, как ночь, как бездна, как пропасть, пустая и бездонная, безжизненная и безграничная.
Когда это проходило, сразу становилось легче, и Эноку казалось, что всё в порядке. Разве что иногда он вздыхал о Господе Боге. Но стоило случиться какой-нибудь, пусть даже мелкой неприятности: телёнок заболел, Ракель разбила чашку, у маленького Паулюса прохудились ботинки, — страх наваливался на Энока, словно чёрный туман с моря. И он тотчас же терялся, безвольно и точно в бреду предаваясь своим мыслям, кружился, как щепка в водовороте.
Иногда его корчило так, что он не мог вдохнуть, всё в нём было как будто заперто изнутри. Порой его преследовало ощущение, будто он, ещё живой, заколочен в гробу; иногда видел большие, мрачно-туманные глаза, пристально глядевшие на него; грудь стискивало так, что он еле дышал. Порой всё вокруг становилось таким чужим. Всё, мимо чего он проходил, отодвигалось от него; Энок оказывался в огромной пустой комнате наедине сам с собой; вроде бы ничего не было ужасного, но за пределами заколдованного круга был потусторонний мир, он пылал огнём и пугал Энока; и он боялся, что всё вокруг него вот-вот закричит, завопит, зайдётся в диком, безумном плаче…
Воды. Воды! Утопить весь этот огонь и всю эту боль в глубоком, глубоком омуте… Боже спаси и сохрани!
О, если б он мог с кем-нибудь поговорить! Высказать свою боль! Если б ему удалось вернуть любовь своих детей! Тогда бы и Господь полюбил его; только бы вернуть детей! Что, если Гуннар вернётся домой, и полюбит отца так же, как тогда, когда был маленьким! От таких мыслей Эноку больше всего хотелось плакать.
…Случилось ещё одно ужасное событие — пришлось посреди лета искать новую служанку: эта потаскуха Марен понесла ребёнка. Скорее всего это постарался Хельмик Хейаланд; вот свинья! — ему было на всё плевать, ни стыда, ни совести.
— Проклятье! Проклятье! — шумел Энок. — По моей вине Господь покрывает позором дом мой. Какого дьявола я делаю здесь? Отчего я не могу покончить с собой, дабы отвратить гнев Господень?
Голова его шла кругом, раскалывалась и разрывалась на части, так что болело и жгло во лбу. Покалывало в мозгу, чувствовался лёгкий зуд, который мучил нестерпимо; такое ощущение, что мозг раздувался, становился огромным и щекотал череп. На Энока нашли новые странности: он додумался до того, что пробовал стоять на голове и кувыркаться. Мысли окружали его, они жгли всё сильнее, всё страшнее; Энок вздрагивал, пытался прогнать их, но не мог — без них он становился таким опустошённым и неуверенным; всё уплывало, и он тоже плыл куда-то прочь; в конце концов он сдавался и позволял мыслям крутиться сколько им влезет.
Но иногда они уходили сами собой; чья-то потусторонняя сила уносила их в кромешную ночь, в вечный мрак, а Энок застывал на месте, забыв, кто он и откуда, размахивая руками, корча гримасы и бормоча слова, которых сам не понимал — ругательства, молитвы, бессмысленную чушь; в бреду ему казалось, будто это кто-то говорит вместо него.
…Однажды вечером Дьявол здорово потешился над Эноком.
Тот выглядел таким ошалевшим, что не знал, куда идёт; не помнил ничего, словно лишился рассудка; но мало-помалу, куда бы он ни сворачивал, он явился к Хейаландскому озеру, как раз к тому обрыву, где был омут.
И вот в третий раз Энок стоял здесь в вечерней тьме.
Хотел ли Господь этого?! Мог ли Он дозволить это? Позволить Дьяволу поиграть как ему вздумается? Энок бросился ничком в заросли вереска, вцепился в них обеими руками; держался как мог; дрожь и судороги пронзили всё тело; а Дьявол подходил, всё ближе, ближе; ещё ближе… а вода под обрывом манила, манила Энока, брызгалась и плескалась, так тихо и так приятно…