Верхнюю одежду он содрал с себя ещё у входа, но ворот рубахи и низ рукавов также были грязны. Закусив губы, Диана прошла к низкому столику у стены, взяла кувшин, налила воды в таз, опустила в воду платок.
Вот так... и не расплескать... Сесть напротив. Рукава закатать — себе. Намокнут, застынут... неприятно.
Ему — рубаху долой. Обхватив за пояс... и вверх потянуть. Он подчинился, руки поднял, да и только.
Вода остыла, и Диана грела ткань в ладонях. Демиан не противился, только закрыл глаза.
Вот так. И не думать ни о чём. Не думать. Смотреть. Влажные у висков и лба волосы, острые стрелы ресниц. Мутная капля прочертила губы, другая стекла по щеке.
Вот и хорошо... хорошо. Теперь ладони. Смыть, всё смыть... Сажа, пепел, кровь. Пальцы тонкие, красивые... им бы на гитарные лады. А если отмывать, то от чернил. Но не это... не это.
Поёт колокол шатра. Ворох шкур — поверх... Вот так, и тепло. Спи, милый, засыпай. Пусть тебе... ничего не снится.
Губами — над ключицей, ловить голос сердца. А тот не говорит, тихо шепчет.
Он уснул мёртвым сном, без движения и стона. Диана не спала — стерегла. Казалось — вот закроет глаза, а он — как Финист... Ищи после на краю земли и за краем... не сыщешь.
***
Но он ускользал от неё, как туман, как дым, как сон. Уходил из мира — с каждым днём всё дальше; ещё шаг по незримой тропе за пределы. Днями всё чаще пропадал, отгораживался одиночеством. Ночами стонал и бредил, выдираясь из кошмарных видений, с кровью, как из капкана.
Трей забыл дорогу к дому, стерёг побратима. Яркие глаза выцвели, зап
И не больно ей было уже — так... странно. Не ходила словно, а по-над землёй летала. И внутри тянулось без начала и конца, словно песня в жатву — навязший на губах, вошедший в висок напев.
И молитв не осталось. За отца молилась, пока колени держали. А нынче... невмочь. Душа колышется прозрачным облачком. Онемел язык. Слова забылись. Только те, неотвязные, стучат в висок...
Не смогла.
И встречи не искала, и будто бы смирилась. Но прозвучало властным зовом, заглушая колыбельный напев, — и смолкшее облачко встрепенулось, забилось крылато. И повело-повлекло — от наособицу стоящего шатра, за черту лагеря, по снегу чистому и белому, разделённому, как бумажный лист, единственной чертой следов.
Одна черта, но шли по ней двое. Один шагал широко, а может, бежал, проводя за чётким отпечатком сапог длинные росчерки. Другой, тот, что прежде, падал, оседал на колени, утопая в снегу ладонями, и тропа забирала то вправо, то влево, точно пьяная.
Тягучий напев оборвался, и в сознании водворилась оглушительная тишина.
Снег комьями набивался в обувь, плотной коркой налипал на чулки, студя щиколотки и икры; тяжелил шерстяную юбку. Бежать по снегу тяжелей, чем по пояс в воде. Движения увязали, как ни рвись. Шаги укороченные, стреноженные.
Единственный звук, что раздавался на сотни ярдов вокруг, было собственное её дыхание, уже непрерывное, без пауз; лёгкие горели, обожжённые морозным воздухом и бессмысленной погоней.
Всё, что могло случиться, уже случилось. Осколки здравомыслия остерегали от продолжения бега. Лучше не видеть. Пока ещё возможно, повернуть назад. Иначе это видение будет преследовать её остаток жизни.
Осколки расс
Следы на снегу принимали всё более причудливые очертания. Того, кто торил путь, жестоко вело в стороны. Временами он ложился в снег, словно забавы ради хотел нарисовать ангела, но во впечатанных изломанных фигурах не было ничего ангельского. Вот складки верхней одежды застыли хищным изгибом крыла, вот скрюченные пальцы вспороли наст, и хлещущие волосы оставили похожий на языки пламени рисунок. Струйка тёмной, чёрной почти крови проточила снег до каменистой, цвета обсидиана, земли.
Склон горной долины вздымался, полого и едва зримо: белое небо смыкалось с белою землёй — единый белый мир, два берега, соединённые снежным мостом. Склон неровно засевали три каменные гряды, точно просыпанные из худого великаньего мешка.
За третьей грядой твердь вскинулась на дыбы.