Он не запрещал здорового и бодрого веселья молодежи, отнюдь. Было дозволено бросать конфетти, но только не подбирать его с земли. Вся процессия в «Корсо» разрешалась, но для верности — между двумя рядами полиции, стоявшими от «Часовни» до «Оперного подвала»[27]
. «Веселитесь, уважаемые дамы и господа, можете даже петь, если пожелаете, но всяческий галдеж и бессмысленное звукоизвлечение строго запрещаются».Таковы были радости жизни здесь, в далеком космополитическом приморском городе Оулу, в первой половине 1880-х годов. Полицейский с эполетами на плечах был высшим авторитетом в нашем мире, по нашему разумению гораздо выше солдата, унтер-офицера, фельдфебеля и даже прапорщика. При его появлении лучше всего было улепетывать и бросаться в ближайшее укрытие. Оттуда осмеливались разве что выстрелить из рогатки чем-то вроде дроби по его брюкам или по ближайшему позади него окну.
А там жила легенда — там, на поросших рутой берегах Даугавы, Вислы и Немана. Там пылало то, что здесь замерзало. Только в атмосфере самораспада или в грезящем очертаниями собственного образа жгучем морозе воображения могли эти две противоположности соприкоснуться.
Там побывала тетушка Ольга Кирениус, оттуда были ее бесчисленные рассказы и оттуда же захватила она в качестве сувенира своего племянника Евгения Кирениуса — нашего, следовательно, кузена, — получившего затем начальное воспитание в доме моих родителей.
Он успел окончить пять классов лицея в Оулу, покуда не созрел для поступления в кадетский корпус в Хамина[28]
. В чужие далекие страны уехал он из мира моего детства. Я слышал, что поднимался он в чинах и званиях, служа преимущественно в пограничных войсках от Польши до Бессарабии.Я даже видел какую-то его фотографию. Грозным он выглядел — совершенным рюсся[29]
, по-моему, и я не мог не спросить себя, внутренне содрогнувшись, какова была бы наша встреча, доведись нам когда-нибудь на жизненном пути столкнуться противниками.Я вспоминал, как дурной сон, что мои братья смеялись над ним из-за православного креста, который он не снимал даже в сауне. Знал я и то, что он, еще будучи школьником, делал все возможное, чтобы избавиться от него, пробовал даже достучаться до сердца тогдашнего губернатора Оулу, Малмберга, но тщетно. Закон есть закон, и православный русский не мог перейти ни в какое другое вероисповедание. Слышал я, что он тогда страшно бранился: «Раз из меня не может выйти финн, то пусть я буду рюсся, полностью рюсся!»
Во время мировой войны, в 1915 году, мы чуть было не свиделись. Он был тогда полковником артиллерии в Свеаборге. Я сидел с бывшими финскими офицерами в приватном кабинете одного из городских погребков, где ожидали и его, их одноклассника. Помню, я спросил тогда одного из офицеров с некоторым трепетом в голосе:
— А что, его действительно зовут Евгений Ки-рениус?
— Да, да, — отвечали знакомые офицеры самым любезным тоном, — вы ведь ему приходитесь двоюродным братом?
— А знает ли он, что я тоже здесь?
— Мы не сочли нужным уведомить его об этом. Но он должен был бы уже появиться. Мы можем поторопить его по телефону.
— Нет-нет, когда придет, тогда и придет, но прежде я должен услышать от вас, остался ли он верен патриотическим идеалам кадетского корпуса X амина?
— Да, насколько можем свидетельствовать. Он всегда знал, чем обязан тому товарищескому духу, который существовал в корпусе до нас и сохранится после нас.
Он не пришел.
Весной 1917-го, когда вспыхнула российская революция, до меня дошли слухи, что он убит в Раума[30]
.Его полк был, очевидно, переведен туда. Он шел по улице. Какие-то солдаты, не из его полка, подошли с нацеленными на него револьверами и потребовали ключи от полковой кассы. Он отказался их сдать. «По крайней мере, у вас должна быть какая-то бумага, какой-то мандат. Чей это приказ, чье распоряжение? И я также должен получить какую-то бумагу о том, что сдал их, если увижу, что распоряжение заслуживает исполнения».
Что-то в этом роде, говорят, он заявил. Ему дали пять минут на размышление.
Он шел впереди, покуривая папиросу, а те за ним следом, с часами в руках, с нацеленными в его спину револьверами. Через пять минут они выстрелили.
Он всегда был добр ко мне, этот человек из чужих стран. Вместе мы сиживали перед потрескивающей кухонной печкой, он — рассказывая мне необычные сказки и приключения, я — в восхищении сидя у него на коленях. В нем было что-то более мягкое, более славянское, чем в моих собственных братьях, но, возможно, и что-то более по-восточному тираническое, как я позднее стал понимать. Тогда я только инстинктивно ощущал, что между нами не было даже той малой толики неприязни, которую испытывали к нему мои братья, и что тетушка Ольга Кирениус с явным удовольствием наблюдала за нашим внутренним с ним единением.