Пектор отбивал такт своей указкой. Когда мальчик замолкал, вновь звучало соломоново решение: «Пой! Ты эту песню знаешь! Какой там следующий куплет?» И мальчишке пришлось во всю глотку проорать песню с начала до конца, не пропуская ни одной строчки или куплета. Только после этого он был отпущен восвояси.
И у него не осталось даже обычной возможности взывать к сочувствию своих друзей или к общественному мнению по поводу учительской несправедливости, что, как правило, следует по пятам за преступлением и наказанием. Все сочли суд вполне правильным.
Случались проступки и похуже. То школьная уборная была так полна табачного дыма, что хоть топор вешай, то школьник или выпускник, напившись водки и в этаком виде появившись вне школы, умудрялся привлечь внимание сурового и почтенного школьного совета.
Тогда было уже не до шуток. Пектор ходил со своей указкой из класса в класс, стучал ею по столу и бранился: «Как здесь живут, в самом деле? Живут как на постоялом дворе! Дебоширят и гадят так, что у всех честных людей волосы дыбом встают! Я скорей возьмусь очистить авгиевы конюшни, чем это учебное заведение!» Затем следовал ряд довольно-таки драконовских наказаний, исключений из школы, карцеров и сидений после школы. Он больше не был каким-то ненавистным Юпитеру учителем-автоматом — он был самим Юпитером, чьи нахмуренные брови означали крушение миров.
По счастью, это случалось редко, весьма редко — только раз или два за все те пять лет, что я имел счастье и честь состоять учеником классического лицея.
Мои личные впечатления о нем были целиком иного свойства.
Первое же мое сочинение «Лыжный поход», которое я написал и прозой, и зронкими дантевскими терцинами, он отметил оценкой «10+». Это произошло, кажется, уже в пятом классе.
С тех пор десятки неизменно следовали за каждым моим сочинением, длинным или коротким. Эта неизменность относилась не только к сочинению, но и к финскому языку и к истории. С помощью этих трех десяток и столь же твердых девяток, выставляемых мне Ясси, я легко миновал самые опасные мели остальных предметов, среди которых естественные науки и математика в других условиях могли бы в любой момент погубить меня за бездарность.
В финском языке я был отчасти авторитетом для всего класса, и даже не в последнюю очередь для самого учителя, особенно в отношении сложных для слуха западных финнов прямых дополнений. Конечно, все они были перечислены в грамматике Сетяля, которую, разумеется, никто не читал, да и требовали их знания только для проформы. Я же, со своей стороны, знал их досконально. Сейчас помню только общее впечатление от них: я никогда и не догадывался, на каком трудном языке говорю с самого раннего детства.
Вообще же читали только «Калевалу». Я уже раньше самостоятельно углублялся в нее, хотя ее поэтическая форма и была для меня теоретически чужой, да и по сию пору еще не совсем ясна. Но ее красоту я осознавал, ее объемлющая миры фантазия ошеломляла меня, и я понимал, что здесь в мировую литературу привнесено что-то новое.
Сила Лектора была все-таки в истории — как отечественной, так и общей. Его уроки с каждым годом все больше превращались в лекции, на которых речь шла не столько о войнах, династиях монархов и датах, сколько о ведущих мировоззрениях и идейных течениях, направляющих общее развитие человечества.
Великая Французская революция была его коронным номером. Тогда он никого ни о чем не спрашивал, только указка хлопала по его собственному колену, а меткие слова, срываясь с его губ, открывали широкие перспективы. Примечательно, что и впоследствии его выступления становились тем блистательнее, чем больше мы приближались к современности.
Он почти не задавал никаких подробных вопросов — по крайней мере, что касалось меня. Он велел только рассказать что-нибудь входящее в круг тем заданного на этот день материала. Можно было начать с ранних времен и продолжить до более поздних, главное, чтобы в ответе проявлялись способность к описанию и внутренняя последовательность.
Судя по всему, я был и его любимцем. Однажды он весьма значительно повлиял на мою судьбу.
Я должен был окончить лицей в шестнадцать лет, но мне хотелось попасть в выпускники уже пятнадцатилетним. На это решение влияло, пожалуй, не столько какое-то бездонное честолюбие, сколько сила примера, желание отличиться в глазах некоего любимого школьного товарища, но прежде всего — чувство зависимости от старшего брата, землемера, на чьи средства (но также отчасти и на доходы от молочного хозяйства из дому) я шел тогда по тропе знания и мастерства.
Подзадоривающим примером был ученик А., который в предыдущем году, отсидев в пятом классе, прошел летом курс шестого класса, просидел осенний семестр со мной в седьмом, прошел частным порядком этот курс, перешел в восьмой и на следующий год сдал выпускные экзамены. Рекорд — три класса за один год — наверное, еще не достигавшийся в истории школ Финляндии.