Новые катера, прибывающие по железной дороге из глубокого тыла, хороши на вид. Это те же «Г-пятые», что и наш ТКА-93, только имеют свои имена — по названиям городов, где собраны средства на их строительство. Наш, например, называется «Саратовец». Вот только с моторами не просто: на новых катерах стоят не привычные неприхотливые «ГАМ-34», а американские «паккарды». Володя Дурандин ворчит: «Капризные… полдня прогревай их, нагрузку давай постепенно… Ну да, инструкция… А в бою как? С меня сразу полный ход стребуют — как я дам на «паркардах» этих?» Володя теперь старшина группы мотористов, иначе говоря — механик катера. Ему старшину первой статьи присвоили. А мне, между прочим, — старшину второй статьи. Как раз перед отъездом в Питер нам зачитали приказ комбрига.
Сбылась хрупкая мечта: у меня козырек надо лбом. А вот же странность какая: сдавая на склад ОВС свою заслуженную бескозырку взамен кургузой мичманки, я упросил содержателя склада оставить мне ленту с потемневшими от долгой службы золотыми словами «Торпедные катера КБФ». Он удивился и махнул рукой.
Если меня сильно поскрести, то можно, оказывается, наткнуться на малопонятный слой… чего? уж не сентиментальности ли?.. Ну, не знаю.
Радиорубка у меня теперь была немножко «поширше», как говорил Володя. Или казалось? Заводские из радиоцеха монтировали рацию, я помогал им.
На третий или пятый вечер я позвонил домой. Ответил женский голос, я спросил:
— Света?
— Нет, — последовал суховатый ответ. — Света придет позже.
Посыпались отбойные гудки. Я позвонил снова:
— Владлена, это ты?
— Да. Кто говорит? Кто? — переспросила она. — Боря? А, здравствуй, Боря! Очень хорошо, что ты появился.
— А что такое?
— У тебя хотят отнять квартиру, — сказала она, как мне показалось, со вкусом. — Тебе надо срочно в домоуправление.
— Куда? — Я был неприятно поражен.
— Ты позвони попозже, Светлана точно скажет. Она тут воюет с домоуправом.
— А она скоро придет?
— Да уже должна была прийти. Наверно, опять у подопечных своих торчит.
— Скажи ей, чтоб никуда не уходила. Я скоро приеду.
Мичман Немировский без лишних слов выписал мне увольнительную, и я пустился — где пешком, где на трамвае — домой. Канал Грибоедова, когда я вышел на узкую набережную, тихо и смутно мерцал в гранитных берегах.
Отворила Светка. Засмеялась, бросилась мне на шею. Я ее чмокнул в теплую щеку. Что-то новое было в ее внешности.
А, прошлый раз ее белобрысые волосы были стянуты узлом на затылке, а теперь Светка распустила их, рассыпала по плечам.
— Усы отпустил? — смеялась она. — Ой, вылитый молодой Горький!
Схватив за руку, провела меня полутемным коридором, под огромной ванной, висевшей на обычном месте, в Шамраевы покои. Евдокию Михайловну трудно было узнать: седая старушка! Она, высокая по-шамраевски, и раньше немного сутулилась, а теперь и вовсе согнулась. Обняла меня, запричитала:
— Боречка, миленький! Тебя не узнать, такой возмужалый… — Она плакала, а я легонько гладил ее по костлявым плечам. — Морячки вы мои… А Коленьки-то нету, сыночка дорогого…
— Перестань, мама, — сказала Владлена. — Отпусти его. Здравствуй, Борис. — Она коротко тряхнула мне руку.
Вот кому и в голову бы не пришло кидаться мне на шею. Владлена и прежде не отличалась полнотой, а теперь была и вовсе тощая. На ее длинном лице, обрамленном каштановыми, как у Кольки, волосами, сильно выпятилась верхняя тонкая губа, придавая обиженный вид.
С таким вот выражением, словно каждое слово возмущало ее, она выслушала мой рассказ о гибели Коли, о том, как мы ходили за ним к ничейному островку, о братском кладбище на острове Хорсен. Из старого бумажника, где хранились мамины письма, я осторожно вынул два листочка, — вы помните? Их принесло ветром неизвестно откуда, и они опустились на могильный холмик, когда я над ним стоял — в тот осенний день на Хорсене. Теперь я извлек эти желтые, сухие, почти бесплотные листики и положил на стол перед Евдокией Михайловной: вот, с Колиной могилы.
А уж она разревелась…
Владлена опять принялась командовать: прекрати, перестань, успокойся… Светка сказала:
— Да что ты матери поплакать не даешь?
Я перевел разговор, спросил о Владимире Ивановиче. Папа Шамрай, оказывается, на Карельском фронте, служит печатником в дивизионной газете. А Евдокия Михайловна с Владленой только месяц с небольшим, как вернулись в Питер из эвакуации, из Бугульмы, намытарились там, наголодались. У Евдокии Михайловны вон с глазами плохо, глаукома, один глаз вовсе не видит. Светка пустилась рассказывать про какого-то врача, чудодея, только к нему, мамочка, только к нему…
Я смотрел на Светку. Она сыпала мильон слов в минуту, светло-карие глаза излучали святую веру в медицину, шелковистые бровки вздернуты, — ничего в этот миг не было для Светки важнее, чем убедить мать в искусстве врача-чудодея. Я подумал: вот так же самозабвенно она отплясывала до войны фокстроты… так же самозабвенно вытаскивала детей из горящих домов, из вымерших от голода квартир. Каждая минута бытия поглощала ее всю, целиком.