— Когда я представляю себе, Златка, как вы все стоите в очереди перед магазином «Шипка», нервничаете, начинаете ругаться друг с другом, причем каждая кричит изо всех сил… представь себе, что депутаты смогли бы вас услышать, сперва отдаленный гул, нарастающий рокот, из всех кварталов устремляются пенсионеры, они тоже бранятся, они тоже присоединяются к вам, ваши проклятия становятся все громче, и некоторые депутаты тревожно привстают с мест, а оратор, один из этих самодовольных типов, скажем Лайнаров, отвлечен шумом, теряет нить выступления, глава парламента призывает к порядку, но кого, собственно, он призывает? В зале заседаний и без того все спокойно, все тихо, кто-то рывком распахивает дверь, и в зал врываются ваши проклятия, теперь здесь уже нельзя понять ни слова, так что приходится прервать заседание. Конституция проклята абсолютным большинством голосов, а вслед за вашими проклятиями вы и сами врываетесь в зал…
— Какое там врываться? В таких туфлях можно лишь ковылять, тут и на два шага уходит уйма времени…
— Не важно, сколько его уходит, вы штурмуете здание, изгоняете оттуда этих паразитов, которые разбогатели на ваших пенсиях, вы занимаете места в зале и продолжаете заседание…
— Да, да, и для начала увольняем весь этот клуб трепачей, мы экспроприируем паразитов в пользу пенсионеров… ты только посмотри на эти орехи — они совсем как уличные дети, каждый второй либо сгнил, либо испорчен, это вообще не орехи.
Она начала крошить огурец.
— Есть хочешь?
Я вымыл руки, попытался с помощью проволоки, обмотанной вокруг неисправного крана, остановить капель. Сперва пришлось его снять, ледяная вода брызнула во все стороны, я впихнул кран обратно, перекрыл сток, снова обмотал все проволокой. Потом всей тяжестью навалился на кран и запихнул его еще глубже. Теперь из него хоть и капало, но лишь изредка.
В молчании мы приготовили еду. Накрошенное положить в миску, залить кефиром, посыпать петрушкой. И еще кубики льда, наполовину растаявшие, потому что с полчаса назад вырубили свет. Я покрошил краюху хлеба и пожелал Златке приятного аппетита. Надо было распробовать петрушку и чеснок. Златка ела молча, пока тарелка не опустела, а потом еще протерла ее корочкой. Держа ложку в руке, она глядела на свою пустую тарелку. Мы играли в молчанку, пока сумерки не упали на землю, а Златкина ложка — на тарелку. И тут Златка закричала:
— Перерезать их всех, этих свиней, довольно мы их откармливали!
— Златка, Златка!
Но она продолжала кричать, она не обращалась ни ко мне, ни к соседям или родственникам. Даже к своим покойникам она не обращалась. Она взывала лишь к своим непрерывным разочарованиям и мукам.
— А нам они бросают никудышные бумажки. Перерезать, всех до единого перерезать.
Мало-помалу гнев ее иссяк. Я взял Златку за руку. Такой я еще ни разу ее не видел. Она сидела, застывшая и оцепенелая, словно памятник неизвестному солдату, и, как ни крепко я ее обнимал, напряжение не спадало. Глаза у Златки были пятнистые, как и ее кожа.
— Златка, я здесь, я здесь, у тебя. Может, выйдем с тобой погулять?
Я обнял ее за плечи, провел рукой по ее волосам, я уговаривал ее и ждал. Я поднял ее со стула и, поддерживая отечное тело, довел ее до постели. Я погладил ее по лбу, я рассказал ей про жадного епископа: тот много раз запускал руку в церковную кассу, и однажды, когда он собирался отслужить воскресную литургию, к его ризе кто-то приколол бумажные деньги. Покуда он кадил во все стороны света, риза за ним влачилась, и во всей церкви не нашлось ни единого человека, от которого укрылось бы это щекотливое обстоятельство.
— А ты помнишь, Златка, тогда даже самые набожные кусали сложенные для молитвы пальцы. Остальные просто выбегали из церкви и хохотали, пока снег не растаял у них под ногами. А ты еще обозвала меня зачинщиком.
Златка посмотрела на меня строгим взглядом, словно желая сказать: «Я и по сей день так считаю». Потом она задышала ровней, лежала, не отбирая у меня своих рук, несколько раз сглотнула на ухабистой дороге успокоения. И наконец она позволила сну увести ее. Я тихо затворил за собой дверь.