Тяжело и с вызовом поглядывая на работяг, энкавэдэшники подняли всё то, что за время страды создал здесь Веналий, поразглядывали, покривились, хохотнули: какая, мол, ерунда, мазня. Чиркнули по коробке спичкой, поднесли огонёк к бумагам. Те вспыхнули, сворачиваясь в углах. Пламя как будто нехотя, медленно, сыростно охватывало всю стопку; потрескивая горели планки, холщёвая ткань.
Невысоко, вязко поднялся черноватый дым. От смешения огня с красками и ветошью расползалась и застревала в ноздрях и в лёгких будоражливая противная вонь.
– Вот вам и забава! А, – звеньевой?
– Вы за это ответите, – с натугой, но чётко выдавил из себя Веналий. Ритуал сожжения, казалось, превратил его в неподвижный, окаменелый предмет. Нельзя было даже представить, что творилось у него внутри. – Отве-ти-те! По всей строгости!
– Чего нам отвечать-то? Ничего ведь не было! Тут пыль одна! Отвечать! – осклабившись, проорал Гусь, угрожающе бегая тупым воспалённым взглядом по лицам стоявших заготовщиков. – Так? – Носком сапога он подбросил в огонь ещё не успевшие догореть остатки брезентовки. – Пыль! Тебе понятно, звеньевой? Она – твоя, тебе, стало, и отвечать за неё… – Энкавэдэшник ставил голос, издевательски отчеканиваясь на ударениях. Заготовщики зловеще-отстранённо молчали. Будто их оглушили.
Ни слова больше не сказал и Веналий.
Лёгкий ветерок медленно потрагивал свежий золистый слой и тут же стихал, упрятывая в нём уродливую значимость только что содеянного. Ярко светило и начинало жечь покидавшее утро солнце. В его лучах безоблачное, раскрашенное голубизной небо приобретало настоящую околополуденную расцветку: более насыщенной, до синевы, становилась его неоглядная, бездонная верхняя часть, а по всей округлости горизонта, где купол, отыскивая себе опору, как бы со знанием дела старательно упирался в края земли, голубизна, всё более впадавшая в дремоту, расплывалась, тяжелела, тускнела, приобретала сонливый, белесоватый оттенок, указывая на скорое приближение поры заслуженного покойного отдыха и для могучего прозрачного купола, и для всего, что под ним.
Какой ровной, простой, обыденной была эта неостановимая полезная работа светила, в каждое новое мгновение творившего глубокую, проникновенную чувственность буквально во всём вокруг! И каким тяжёлым, горьким, неестественным было теперь здесь тепло от затухавшего мерзостного кострища, где тонкий слой золы торопливо проседал всё ниже к земле.
Еле заметно вздрагивая, серый зольный слой казался живой шкурой на плоской спине какой-то отвратительной, неповоротливой и ненасытной пакостной твари, делавшей последние усилия, чтобы поскорее исчезнуть после очередной злобной вылазки из своей преисподни. В воздухе над пепелищем озабоченно проносились птицы, таскавшие прокорм для своих птенцов. В непредсказуемых ломаных движениях разноцветно и прохладно вспыхивали парусами крылышек луговые бабочки. Оживлённо переговариваясь и ни на что другое, кроме как на самих себя, не обращая внимания, в разных местах трещали и как-то подсвистывали неунывающие кузнечики; гудели оводы и слепни; будто куда-то стартуя, шумно сшибались в оргазмах крупные и мелкие мухи. Душные травяные и сенные запахи смещали представление об окружающем, задавливали бунтующее сознание, обездвиживали мысли. Даже собачье рыканье вздёргивалось не сплошь, а отрывочно и намного тише, будто замедляя время. Угадывая прибывших новых жеребцов, с луга донеслось бесстыдное зовущее ржание успевших устать на работах кобылиц.
Обычный день бесстрастно ликующего света и бесстрастной жизни, унижений, проклятий и смутной опустошительной грусти, продолжавший долгую предыдущую серию таких же окаянных, беспутных дней…
Исчерпавшее себя кострище наводило на меня гнетущую, обессиливающую тоску. Ошарашенный, я думал о том, что в пепел превратились и первые в моей жизни, ещё не дописанные художником изображения с меня, и что это не какой-то истуманенный и растянутый временем сон, а реальное и притом достаточно короткое жуткое происшествие, окончание всему, в чём состоял и выражался мой мир до настоящей минуты. Боль физическая дополнялась восприятием крайней моральной оскорблённости. Словно утолщением от запотелой, грязной верёвки где-то вплотную к горлу примащивалась и начинала душить мою плоть необъятная железистая обида. Слёзы текли у меня по щекам, и я не мог унять их.
В акте надругательства надо мной и над Веналием это, однако, было ещё не всё.
– Подойди теперь вот сюда и стань, – приказал, обращаясь к Веналию, Гусь. Он повёл рукой: – Вот сюда. Чтобы виднее было всем.
Веналий переступил несколько шагов и остановился на указанное место: лицом к заготовщикам, по другую сторону истлевшего кострища.
– Так. Всем видно? Снимай рубаху!