Странные бывают писатели. Пишут много, но неважно и как бы не всерьёз, а для увеселения, для куража. Передаст такой издателю написанное, и тут же сам установит за него запредельный гонорар, хорошо зная, что издатель может, конечно, продукцию прочитать, но ни за что не напечатать; а через какое-то время звонит ему: хочу, мол, взятое тобой забрать, ты меня не устраиваешь. Именно таким был прозаик, о котором я здесь расскажу. Как и у многих, кто возомнил себя гением, но не вылезал из нищеты, у него и бытовой уклад развивался своеобразно, гротескно, безалаберно: человек пил, гулял, дебоширил. Однажды его взяли и напечатали. Неспроста. Хотели этим обратить внимание критики: вещь-то довольно слабая, получит автор нагоняев да и утихнет. Ан-нет, просчитались. Критика вышла благополучная, похвальная. Графоман заходил героем. Как и раньше, предлагал своё творчество по многу и не по-серьёзному. Неудовольствие же в свой адрес принимал добродушно, легко, с шутками-прибаутками. Многим при этом доставалось, что называется, на орехи.
И как только ни пытались отвадить его от издательских порогов – без результата!
Добрый молодец получил, однако, своё. Как-то появилась на него эпиграмма. И пошло. Изощрялись по его поводу кто как мог. Разумеется, не называли настоящего имени.
Поучаствовал в этом шоу и я, грешный. Сложилось коряво, грубовато, тем не менее в среде моих коллег текст посчитали удачным по существу. Мне он дорог как предмет, связанный с приятными воспоминаниями о своей творческой молодости и о своём же неумело скрываемом тогдашнем графоманстве…
Каждый из нас возникал
назло всем чертям и гадам.
Каждый из нас Вознюка
у самого сердца прятал.
В пасти рычащей тигриной
он исчезал не на миг;
но снова под кряк утиный
из плавней озёрных возник.
Голубоглазый, нетрезвый,
охочий до мяса и баб,
он исчезал бесследно,
скатываясь в овраг.
Там, в лопухах столетних,
своего часа он ждал.
А через год победно
в издательствах возникал.
Был разговор борзистый
с издателем нелюбимым.
В ничто, словно кофе бразильский,
судьба Вознюка растворила.
Но под станком печатным
снова мелькнул его лик.
Словно босяк из грязи,
Вознюк из себя возник.
Он не нахал, не стратег.
Врагам он выдал зарплату.
Сколько бы ни было дел,
на Вознюка их не хватит.
В час вдохновенья густого
его язык – волапюк.
Ещё не бывало такого,
чтобы он был не Вознюк.
По воробьям – дробью.
Пулей – по чучелам.
Если он что и пропил,
то на здоровье нам.
Везенья баловень милый,
в потугах возникновенья
он никого не обидел
и ничего не хотел он.
Я славлю возникновенье —
всему вопреки и во всём.
Вознюк – это нам откровенье.
И быть ему Вознюком.
От Вознюка к Вознюку
будет он лучше и лучше!
У Вознюка мы в долгу —
всё его племя вознючье.
«В какую сторону ни устремлюсь…»
В какую сторону ни устремлюсь
продавленной душою,
там лишь бесчувствие,
замшелое,
немое,
как залежалый камень,
само
себя хранит.
Куда ни поспешу
за сглаженной мечтою, —
лишь эхо трудное,
обросшее бедою
в надземных миражах
тоскливо
провисит.
«Разбрасываясь вширь…»
Разбрасываясь вширь,
не думай вовсе
про то, что вздуло мир
и гонит солнце.
Не вбок стремись, а вниз;
туда – прямее.
Вцепившись за карниз,
будь – поумнее
«Не верить никому…»
Не верить никому.
Себе – казаться.
Уснувши наяву —
не просыпаться.
«Поэт в России больше не поэт…»
Поэт в России больше не поэт.
Свою строку, ещё в душе лелея,
он сбросит на сомнительный совет
в себя же, искушённого в затеях, —
как перед светом
выглядеть
прилично.
Не зацепив за чуждую мозоль,
не разделив беду чужую лично,
уже с рожденья он освоил роль
раба тоски,
раба непрекословий.
Не зная сам себя, себе не нужен,
не меряясь ни с кем,
держась тупых условий,
спеша не вверх и делаясь всё уже.
Чужие чувства выдав за свои,
горазд он сымитировать
страданье.
Молчит, когда у мозга бьётся крик
и боль торчит из подновлённой раны,
и до расстрела, не его, – лишь миг,
и по-над бездной жгут
свободный стих
и тот горит мучительно и странно…
Узнав о вечных проявленьях страсти,
им изумившись, пишет про любовь,
по-древнему деля её на части,
на то, где «кровь» и где «опять»
и «вновь».
А нет, так, убаюканный елеем,
с трибуны о согласье пробубнит —
не с тем, что заупрямиться посмело,
а с тем, где разум
лихом перекрыт,
где ночь, придя на смену дню, остыла
и, злобой век сумбурный теребя,
с своих подпорок долго не сходила
и кутерьмой грозила,
новый день кляня.
В мечте беспламенной, угодливой,
нечистой
полощатся пространства миражей.
Он, непоэт, раздумывает мглисто,
и, мстя эпохе, всё ж бредёт за ней.
Покажется отменным патриотом,
зайдётся чёрствой песнею иль гимном.
От пустоты всторчит перед киотом,
осанну вознесёт перед крестом
могильным.
Не верит ничему; себе помочь не хочет.
Живёт едой, ворчбой и суетой.
Над вымыслом не плачет, а хохочет,
бесчувствен как ноябрь перед зимой.
Поближе к стойлу подтащив корыто,
жуёт своё, на рифму наступив,
от всех ветров как будто бы укрытый,
забыв, что предал всё и что
пока что жив…
«По-над курортным югом…»
По-над курортным югом
летал, моргал,
таранил, полз на брюхе.
Очнулся: спал.