Выросшего на селе, каждый день имевшего перед глазами соединённые в одно леса, перелески, поля, озёра, овраги, меня в принципе не могли особо удивить реалистичные пейзажные полотна. Восхищаться тем, как умело положены краски, выставлено знакомое? Так ведь на то люди серьёзно и долго учились, кажется, даже в академиях. В «Аресте пропагандиста» иное; тут из памяти извлекались нюансы некой борьбы, называвшейся справедливой, доведённой впоследствии до своего логического конца и закреплённой в истошных победных гимнах. В аналогичное несложное понимание вписывались «Три богатыря», портреты вождей.
Сравнивая ощущения от музыки, я терялся и как-то не мог пока взять в толк, почему, если и тут, и там – искусство, его воздействие различно и явно несоизмеримо.
Силиться как-то подстегнуть себя в восприятиях, а, значит, и в оценках полотен, – вряд ли это возможно, и, собственно, – для чего? Должно что-то в меня входить само собой и быть желательным, как то бывает связано с музыкой, особенно если она, скажем, романская, германская или вообще европейская. Там только мелодии и ритмы. Взятыми в чистом виде, ими совершенно не обозначаются формальные предпочтения, например, по части родины, истории, классов, свободы, состояний чувств и совести. Иной знак они приобретают лишь когда совмещаются с родами искусства, предназначенными к показу исключительно в движении, как театральные постановки или кинофильмы, а также если они имитируют собою естественные шумы и звуки.
«Свидание» с Тяпушкиным1
, который утверждал, что его выпрямила Венера Милосская, не принесло ничего существенного. Человек плачется и за себя, и за весь род людской в разных странах, хочет изменений, чего-то лучшего, светлого. Получается же только в одном: разглядывая изваяние, он уверяет публику, будто ему стали понятны суммы человеческого несовершенства и зла. Откуда произошёл толчок, неясно. Несмотря на это, горемыка сельский учитель делает заключение, что ещё тысячи лет назад скульптор имел какой-то особенный по глубине замысел и сумел реализовать его. Потому, дескать, произведение гениально.В скульптуре заложено необъятное и всевременное исправляющее воздействие, как то и довелось почувствовать Тяпушкину. Но в высшей мере странно то, что посетители Лувра по сути никак не разделяют выспренностей заезжего русского.
Об их безразличии к экспонату, широко известному и очень высоко вознесённому мировой художественной критикой, он открыто говорит сам. Даже больше: по его наблюдениям, тут никто не задерживался; люди спешили на другие площадки музея, чтобы посмаковать, по его оценкам, посредственное, в немалой степени пошлое.
Как тогда относиться ко множествам экспонатов? Или – достаточно одного?
И совершенно не верится, что хныкающий русский обыватель, рассказавший о личной душевной метаморфозе, будто бы чуть ли уже не был готов отдать себя конкретному трудному делу борьбы за искоренение зла.
Полностью ли выпрямила его Венера с обломанной рукой были огромные основания усомниться.
Постойте, ну вот меня мало что убеждает. Но разве другие обходятся без вопросов? В чём состоит признание шедевров? За что? Не происходит ли грубейших ошибок, обмана? Можно ли это внятно объяснить? Как с этим справляются в академиях, вузах, училищах, студиях? Неужто даже там обречены витать в облаках, сочинять разные схемы и концепции, а вместе с тем учат молодых лишь ремеслу да ещё обязательно и – верноподданству?
Незаметно подошёл конец практики. Определённостей в виде поставленной точки приобрести мне было, разумеется, не дано. Я так пока и не сумел вызнать, какими всё же объяснениями таинственности искусства я мог воспользоваться, кроме своих собственных. Обилие образцов, жанров, стилей исполнения, их своеобразие на фоне эпох – тут целое гигантское море, а Тяпушкин предлагал ограничиваться какою-то одной скульптурою.
И он не был одинок в этом. Подобное отыскивалось у Рахметова2
, спавшего на гвоздях. Для серьёзной подготовки к избранному им важному делу ему представлялось достаточным вместо многих книг прочитать всего одну, но зато хорошую. Ленин, кажется, именно это имел в виду, оценивая «Мать». Он рассуждал о её безусловной полезности всем тогдашним рабочим и вообще трудящимся, предполагая, как то было совершенно очевидно из его упрямых поучений, будто все они бредили стачками и восстаниями.Тем самым возводились барьеры изобилию в творчестве, и тут уже само искусство бросало вызов неправде.
Миллионы людей всегда чего-то творили художественного, иногда вопреки возможностям и даже востребованиям, часто не рассчитывая хоть на какую оплату усилий, на признание. И что же – ото всего этого, имея некие укороченные воззрения, отмахиваться?
Людям, лишённым воззрений, и тем, кто не склонен придавать им какой-либо значимости, должно хватать того, на что им укажут? И каково отстраняемым? Да, наверное, у очень многих творения выходили неважными, не одобрялись вассалами и дворами, не доходили до потребителей, но – кто-нибудь из последующих обращал на это внимание?
Кого-нибудь это останавливало?