Мирович был ошеломлён, потрясён. Вокруг него раздавались поздравления. Ему жали руки, что-то ему говорили. Он ничего не понимал. Бессознательно ответив на вопрос тайного государева секретаря, на ходу записавшего объявленное о нём повеление, он увидел, что все бросились из крепости на берег за императором, и сам пошёл туда же, вслед за другими…
— Herr Du, mein Heiland, ist das ein Volk![104]
— садясь в катер, сказал Унгерну Пётр Фёдорович. — Крокодилово отродье! Бедный принц!.. Из ума нейдёт… А где ж мы, voyons, господа, важные дела сделавши, нашу солдатскую трубку выкуривать будем?— Alles ist im Posthause bereit, Majestat![105]
— подсаживая государя, ответил барон Унгерн.На городском берегу Петра Фёдоровича встретила депутация от крестьян и мещанства. Впереди нескольких, без шапок, старых и молодых, в тулупах и охабнях, бородачей к нему выступил с хлебом-солью высокий, тощий, с тусклыми оловянными глазами, желтолицый и, как юноша, безбородый петербургский мещанин, недавно записавшийся в здешние купцы. Посадский пристав, завидев его с лодки, стал бел, как снег. Купчина был тамошний салотопенный заводчик, из толка бегунов, известных в околотке и в столице, скопец Кондратий Селиванов. Он содержал в Шлиссельбурге подворье, где стоял и Мирович.
— Государь-батюшка, второй наш искупитель! — сказал, опускаясь на колени, Селиванов. — Бьют нас, мучат иудеи, злы посадски фарисеи! Ты один наша надежда! Сократился с небеси… Удостой, батюшка, своим заездом верных, хоть и малых твоих людишек… Завод мой тута неподалечку, в лесу, и тебе, сударь, по дороге…
— Уважь, родимый, уважь, батюшко! — поклонились прочие из толпы.
— Сектант! — вполголоса сказал Унгери. — Пристав аттестует — раскольщик…
— Вероправность… der Glaube muss frei sein[106]
, — ответил император.Пётр Фёдорович заехал к Селиванову. Там государь кушал завтрак, было потом курение всею компанией трубок и обильное угощение всей свиты. Доставались и приносились из погреба водянки-холодянки, бархатное пиво, вина и сладкий медок.
Уезжая, государь пригласил Селиванова на свои именины в гости, в Ораниенбаум.
— К попу в крепости не зашёл, не заглянул и в церковь, — шептали по курным, тёмным хатёнкам, на рынке и по кружалам в городе, — а к толстосуму-скопцу заехал… Знать, близки последни времена.
На обратном пути с Петром Фёдоровичем в возке ехали Корф и Волков. Волков дремал. Корф усердно беседовал с государем. Угощения на селивановском заводе развязали словоохотливый язык старого барона. Он то смеялся, то сыпал забавными городскими анекдотами. Передразнивая тех, о ком говорил, он сообщил, между прочим, свежие сплетни о недовольстве уволенного на отдых от всех дел графа Алексея Разумовского и о новых любовных интрижках старого и беззубого подагрика, князя Никиты Трубецкого. При этом зашла речь и об Орловых… Корф помолчал, что-то подумал и спросил государя, слышал ли он о том, что Шванвич, изрубивший младшего из Орловых, вновь показался в Петербурге?
— Фанфарон и трус этот твой Шванвич! И чего он ретировался! — сказал, нахмурясь, Пётр Фёдорович. — Не худо бы и другого, старшего из Орловых, ему в дисциплину привести… Наш риваль[107]
— Григорий — уж больно фанаберит… да не по носу табак… А с жёнушкой мы ещё посчитаемся…— Обсервирую[108]
, ваше величество, обсервирую! — сказал Корф. — Все акции, все плутовства их у меня пренумерованы… Момент, ассюрирую[109] вас, момент, и всех накрывать будем…Государь улыбнулся, весело посвистал.
— И у меня, барон, резонабельный и бравый прожектец изготовлен, — сказал он, — свет изумится! Потерпите только немного…
Поздно за полночь оба возка въехали в Петербург. Волков, уткнувшись в угол кареты, храпел. Корф также начинал подрёмывать.
— Э, браво! тайный мой конференц-секретарь спит, — обратился Пётр Фёдорович к Корфу. — Даёшь слово молчать? ein Wort ein Mann?[110]
— Ich schwore! клянусь, ваше величество!
— Так держи ж секрет — вот что мне советуют… И ты, как честный солдат, пособляй мне во всём. В мае или — что то же — в июне возьму я Иванушку из крепости в Петербург, обвенчаю его с дочкой моего дяди принца Голштейн-Бекского, и прокламирую — как своего наследника…
Корф помертвел.
— Herr Gott!.. А государыня, а ваш сын? — спросил он под скрип тяжёлого возка, нырнувшего в уличный громадный ухаб.
Дремота мигом слетела с головы барона.
— Мейне либе фрау[111]
, — улыбнулся император, — я постригу в монахини, как сделал мой дед, великий Пётр, с первой женою, — пусть молится и кается! И посажу с сыном в Шлиссельбург, в тот самый дом, который для принца Ивана велел построить… Ну? was willst du sagen?[112] И дом тот будет им похоронный катафалк, каструм долорис…— Lieber Gott, ist das moglich, Majestat?[113]
Чтобы с того не вышла гибель для государства, а то и для вас самих…— Пустяки! vogue la galere!.. сдумано, сделано! — сказал Пётр Фёдорович. — Таков мой рыцарский девиз… Не отступать, чёрт побери, не отступать! Что? форсировано маленько? Трусишь? Wir wollen, голубчик, ein bischen Rebellion machen.[114]