— Ты начал вслух думать. Мол, Маешкам — все, а бедному Столыпину — ничего. Но ведь и Васильчикову, и даже… — он понизил голос, — Самому… сам знаешь — кому… ему тоже хохляцкая дуля!
Для наглядности он скрутил дулю, подержал ее немного и распустил, сконфузясь.
Монго наконец рассмеялся и махнул рукой:
— Ладно…
На Юрия он сердиться долго не мог.
Ветер выл, к утру стало наметать сугробы; Амели, полностью одетая и даже в шубе, сидела в санях: ей предстояло скрыться за границу. Карьера красивой женщины в Петербурге заканчивалась, и ничего нового не принесла она в душу поэта. И метель скрыла все следы.
Серый человек, которого Мишель едва не покалечил маскарадной ночью, был Сергей Иванович Беляев, подполковник интендантской службы, и у него имелось важное дело к светлейшему князю Иллариону Васильчикову, любимцу государя и человеку богатому — очень богатому, который желал бы стать еще богаче…
СМЕРТЬ ПОЭТА
Никто не знал о Елизавете Алексеевне больше, чем образ Христа Спасителя, что находился при ней неотлучно: ему она поверяла все, что лежало у нее на сердце.
— Знаю, — говорила она, после трудов молитвы предаваясь спокойной, дружеской беседе, — за все мои грехи ждет меня еще одно наказание… но отведи, если можешь, эту беду! Ничего страшнее для меня нет, как только несчастья моих внуков. Не проси, чтобы выбрала одного и пожертвовала другим: сбереги обоих… или уж обоих погуби!
Беда сжималась вокруг «Маешек», ходила вокруг да около, приглядывалась — где ловчее нанести удар. А сердце бабушки было к тому времени уже так расцарапано, раздражено всеми предшествовавшими бедами, что ловило мельчайшее дуновение злого ветерка и испытывало постоянную боль. Эта боль, как компас, безошибочно разворачивала Елизавету Алексеевну лицом к беде…
Застав старшего внука плачущим, она перепугалась почти до обморока.
— Что с тобой, Мишенька?
А сама за притолоку держится…
Он метнулся к ней с дивана, как маленький, обхватил обеими руками, прижался — тело горячее, крепкое, содрогается от плача:
— Бабушка! Бабушка! Пушкин! Умирает — ранен…
— Какой еще Пушкин умирает?
(Слава богу — не с Юрой несчастье!)
От испуга ослабев, Елизавета Алексеевна опустилась на стул, обмахнулась платком, устремила на заплаканного внука укоризненный взор.
— Разве можно так старуху пугать? Что ты несешь — почему Пушкин ранен? Сочинитель Пушкин?
— На дуэли… французик какой-то…
— Боже мой, французик! Да тебе-то что? Дуэлисты — они против Бога идут, к самоубийцам приравнены. Виданое ли дело, так играть своей жизнью! Человек своей жизнью распоряжаться не волен, особенно если он женат и детей имеет… Дуэль! Прости, Господи!
От облегчения бабушка готова была сказать что угодно, и Мишель, насупясь, смотрел на нее и молчал.
— Я, бабушка, прогуляюсь, — сказал он наконец и, поцеловав у старухи ручку, поскорее вышел.
Юра, прикативший из Царского через два дня, застал бабушку в полном отчаянии, а Мишеля — докрасна заплаканным и совершенно больным. На приветствие младшего внука Елизавета Алексеевна только махнула рукой и, всхлипнув, поцеловала в макушку, а Мишель, даже не повернувшись в сторону вошедшего, глухо спросил:
— Уже знаешь?
— Что?
— Он умер. Пушкин — он умер… — И вскинулся: — А в Царском что говорят?
Юра чуть пожал плечами, уселся рядом с братом.
— Ну, что говорят… Этот Дантес — французик — и того похуже, что он понимает… Пальнул, не думая. Ему и дела нет до того, кого он убил… Многие, кстати, его оправдывают. Что Пушкин сам на него набросился — без особой причины. Другие еще говорят: мол, так и надо — когда Пушкин был холост, сам был изрядный ходок по чужим женам, а теперь изведал, каково это — когда к твоей жене красивый блондин лазает…
Мишель, лежа, дернул ногой с таким расчетом, чтобы попасть по собеседнику:
— Не пересказывай! Не могу этого слышать! Они все — не русские! Был бы дуэлист русский — он бы сам под пулю подставился, лишь бы только Пушкину не повредить.
— Это ты бы подставился, — сказал Юрий осторожно.
— А ты?
— Ну, и я…
— Любой русский не стал бы в него стрелять. Наша поэзия — как девушка-бесприданница, совсем бедна; подло отнимать у нее единственную жемчужину, — сказал Мишель.
— Вот у тебя уже и метафоры начались — стало быть, не совсем ты при смерти, — проницательно заметил Юрий. — Надежда осталась.
— На что мне надежда… — Мишель махнул рукой. И вдруг вскинулся: — Нет, ну как подло, как же все это подло! Все эти рассуждения… И юбки — все как одна за Дантеса! Еще бы! Красивый блондин! Сплошь бляди! Если бы к ним таковой в окошко стал лазить, ни одна бы не устояла…
— Когда женщина, как ты говоришь, блядь, — заметил дружески Юрий, — то ей все равно, блондин или нет… Собственно… ручно испытал.
Мишель сел:
— Дай карандаш.
— Давно бы так, — сказал Юрий и подал ему карандаш и огрызок бумаги.
— И чаю прикажи.
— Непременно.
— И бабушку успокой. Скажи — Мишелю лучше.
— Сделаю.
— Слишком уж ты, Юрка, сделался услужливый, к добру ли это?
— Ну, не знаю, — сказал Юрий.