Филологический анализ такой темы, как Фуко в литературе – это уже своеобразная исследовательская авантюра. Было бы крайне опасно использовать обычный литературоведческий арсенал, выводя причинность фикционализации биографии Фуко, не пользуясь методологической оптикой самого Фуко. Поэтому для нас представляет особый интерес именно то, как в творческой биографии и в философии Фуко вызревают определенные условия дальнейшего литературного варьирования «имени» Фуко.
Литература как «опыт-переживание»
Философия Мишеля Фуко всегда находилась в неразрывной связи с его биографией, личным опытом[49].
Недаром одним из ключевых понятий, пронесенных Фуко через все работы, является «l’expérience», что часто, поддаваясь буквальному словарному значению, ошибочно переводится как «опыт», как некая коррелятивная пара в диаде «теория-практика». Но фукольтианский опыт – это не просто маркер социальных практик в толкованиях философа, а глубоко экзистенциальные «переживания», вечный эксперимент с предметом говорения и с самим собой[50]. Одним из таких «переживаний» для Фуко всегда оставалась литература. Эта тема разыгрывается в исследованиях последних лет под названием «книги-опыты», что подразумевает изучение как собственно книг философа, созданных на основе личных переживаний, собственного опыта и далее превращавшихся в некий «опыт-прочтение», функционирующий самыми разнообразными и неожиданными способами, так и «книги-опыты», которые наиболее часто упоминались Фуко, близкие к его философии «освобождения субъекта» и «глубокого переживания» объекта говорения (Ницше, Батай, Бланшо, Беккет, Джойс и др.)[51].
Фуко никогда не был литературоведом, как его современник и коллега Ролан Барт[52], и когда к нему обращались с вопросом о «литературности» «Истории безумия», не соглашался с тем, что он «анализировал» Арто, Бланшо или кого бы то ни было, утверждая, что всего лишь «указывал»[53] на тексты, проходя по эпистемологической плоскости и минуя шквал структуралистских ревизий литературы, а случай с Русселем расценивает как побег в иное пространство, «убежище» вне философии и вне истории. Но этот отказ от литературоведческой, критической позиции вовсе не говорит об отказе от литературы, а наоборот, подводит читателя к еще одному «неудобству языка» и к мысли, что сам Фуко был писателем, но не критиком других писателей.
Сегодня западные культуры охотнее называют большого философа писателем через запятую, но все же отдают предпочтение именно художественному, образному миру текстов Фуко, а частично и его писательской стратегии. Достаточно вспомнить, как Морис Бланшо в своей книге о Фуко сначала говорит о том, как философ «отвергал» термин «писатель», но потом все же отдает дань «щедро пишущему, но одинокому» гению, называя его «писателем – кем он и был»[54].
Тимоти О’Лири в недавнем исследовании пишет, что фукольтианский «опыт», вводящий субъект в состояние непосредственного переживания (исторического опыта, опыта безумия и пр.), не просто описывает историю, но проводит его сквозь «преображение», эксперимент, фикционализацию (fictioning)[55]. Эта мысль Фуко, высказанная в нескольких интервью незадолго до смерти, подхвачена современными исследователями, и по сей день ведутся работы по перечитыванию текстов Фуко в поисках именно такого пространства личного эксперимента, опыта как переживания литературы[56].
Литература для Фуко – это один из способов трансляции своего «курса»[57], поэтому интерес философа часто сводился именно к авторам, которые наиболее радикально проводят революцию, будь то на уровне языка и стиля, будь то в сюжетах и выборе героев. Для Фуко интерес представляли не маргинальные писатели, как могло бы показаться на первый взгляд; опыт Фуко-пишущего и Фуко-читающего – это вовсе не маргинальный опыт[58], скорее, кардинальный. То, что привлекает Мишеля Фуко в литературной практике, Юлия Кристева называет самой сутью поэтического языка – это революционное слово, повествование, не задерживающееся в одной интерпретационной или смысловой фазе, что приводило бы к параноической зависимости литературы от «идеологии», а напротив – раздробленность, «распыленность» и разветвленность смыслового субъекта – диалогическое письмо, содержащее в себе перспективу множественного. И это не свойство какого-то отдельного повествования, не маргинальная литература, не децентрированное локальное письмо, нуждающееся в исследовательской оптике, а само поэтическое письмо как таковое[59]. Если Жиль Делёз говорил, что философ занимается созданием/сочинением/придумыванием конструкций, то Фуко утверждал:
образовывать понятия – это значит жить, а не убивать жизнь, это значит жить в относительной подвижности[60].