Итак, если вновь оттолкнуться от знаменитого хайдеггеровского определения техники («сущность техники не есть нечто техническое»), придется сказать, что и движущая сила науки не есть нечто непременнно научное, тем более «сугубо научное». И если культурно депривированный класс способен действительно продвигать вперед культуру, если класс, отделенный от средств производства, не просто способен, но и предназначен к тому, чтобы эти средства усовершенствовать, то и наука не является здесь исключением: пролетариат выступает как именно тот класс, который отменяет существующее положение вещей, когда планомерность деталей включена в хаотичность целого. По отношению к науке, как и большинству социальных практик, ясно выраженная воля, выдерживаемая в течение исторически значимого промежутка времени, является важнейшим фактором, и притом фактором самым дефицитным. В свою очередь борьба против смерти, борьба, в которой реализуется весь научный инструментарий разума и классовой воли, служит стержнем исторического оптимизма, принципиально отменяющего всякую эсхатологию.
Нетрудно резюмировать реакцию абстрактного гуманизма на опыты Лаборатории особых трудовых резервов: «Анимация трупов!», «Шествие зомби!», «Восставшие из ада!» – словом, ужас и скандал. Пролетариат может в свою очередь дать честный ответ:
– Вас шокируют мертвые тела, принимающие посильное участие в трудовом процессе? Говорите, это издевательство над человеческим телом и бессмертной душой? Вот как? А чем тогда, по-вашему, является превращение живого человека, рабочего, в придаток машины?
Да, пролетариат стремится к тому, чтобы оставить в строю мертвые тела хотя бы еще на некоторое время. Но что делает капитал? Разве он не пытается превратить в зомби, в послушные автоматы полноценных личностей, лишив их всякой иной возможности самореализации? Различие в том, что пролетариат пытается приостановить юрисдикцию смерти, отодвинуть ее власть как можно дальше, а капитал, напротив, стремится утвердить власть смерти и всего мертвого над живым трудом. Капитал всего лишь прячет свою сопричастность смертоносному началу сущего в недоговоренности и продуцировании идеологической иновидимости.
Очерк 4
Истина момента
Из курса обществоведения в советской средней школе, состоявшего в основном из конспектирования ленинских работ и решений съездов, я вынес глубокое возмущение, вызванное тезисом Ленина, прозвучавшим непосредственно перед Октябрьской революцией. Тезис гласил: лозунг «Вся власть Советам!» следует временно снять. Для меня, пятнадцатилетнего подростка, это казалось пределом лицемерия: ведь только что вождь мирового пролетариата провозглашал и доказывал необходимость перехода власти Советам рабочих, крестьянских и солдатских депутатов, только что говорил о революционном творчестве масс, которые нашли новые формы демократии, отличные от тех буржуазных институтов, которые на деле лишь прикрывают диктатуру капитала, – и вот на тебе, не прошло и трех месяцев, как собственный лозунг ему уже не нравится, поскольку, видишь ли, на данный момент в советах преобладают меньшевики. А как же принципы? А интеллектуальная честность? А теоретическая последовательность?
Все это я, помнится, с горячностью изложил нашему обществоведу и по совместительству военруку. Отставной военный, надо отдать ему должное, ничуть не смутился.
Выслушав мою сумбурную речь, он коротко сказал: «Такова была истина момента».
Помнится, я долго использовал потом этот, как мне казалось, шедевр цинического разума. На первом курсе философского (еще марксистского) факультета нашей любимой шуткой была следующая:
– Знаешь ли ты марксистский ответ, почему дважды два – четыре?
– Почему?
– Потому что такова истина момента!
Потом поле юмора расширилось – вышла довольно популярная книга писателя Владимира Богомолова «Момент истины» («В августе 44-го»), из которой можно было узнать, что моментом истины советские чекисты называли особую стадию допроса, когда допрашиваемый начинает «колоться», – о средствах, применяемых чекистами, в книге говорилось весьма уклончиво. Вот тогда у нас и появилась более универсальная шутка: вся история советской власти есть смена моментов истины истинами момента… Отсюда, кстати, видно, что со времен 1-го Интернационала марксистские взгляды (высказываемые в качестве убеждений, а не дымовой завесы) нигде и никогда не вызывали такого пренебрежения, как в Советском Союзе семидесятых – восьмидесятых годов. Помню также, с каким изумлением мы, будучи уже студентами второго курса, взирали на студента из Греции: он был убежденным марксистом, притом из страны Зенона и Аристотеля, из самой колыбели философии. Мы не могли поверить, но грек цитировал по-немецки Маркса, знал недоступных нам тогда Касториадиса и Альтюссера – и было очевидно, что он приехал совершенствовать свои знания в страну победившего социализма, туда, где марксизм был официальной идеологией… В итоге его удивление, пожалуй, не уступало нашему. Что ж, такова была тогда истина момента.