А может быть, это все еще тот недавний восторг, когда, подъезжая под Ижоры, клялся, что возвратится снова, чтобы взглянуть в глаза необыкновенному видению? Вспомнил езду в санях, когда лошади неслись галопом в метельном мраке. Настойчивая память принесла ему одновременно тепло и благоухание, вкус и прикосновение. Ясность ощущения былого поразила его и встревожила. Он почувствовал на руке прикосновение жарких губ, живое прикосновение уст в тот миг, в то мгновенье, он удивился столь радостно, что это радостное изумление мог теперь повторить в воспоминании в свежести, не нарушенной ни днями, ни годами. Он не сумел бы определить или увековечить приметы тогдашнего мгновенья, ни тем паче выразить его мимолетную прелесть в описании, которое всегда разочаровывает, ибо чем оно подробнее, тем более лживо, но он ощущал это мгновенье и вызывал его из небытия всеми силами своей фантазии. Красота этого мгновенья была подобна красоте юной узницы из стихов Андре Шенье, которого он очень любил, красоте, не выраженной непосредственно в словах и образах, но возносящейся из слов, как запах возносится над лугом; те, однако, что познают сладость этой красоты, будут трепетать, как она, до конца своих дней, проведенных с нею рядом.
Он по долгому опыту знал наслаждение, возникающее из ощущения власти над фантазией, которой, впрочем, всегда умел поставить четкие пределы. И сейчас из этого внутреннего ритма вынырнул уже в его сознании первый абрис земли еще неведомой, но уже желанной всеми чувствами и всем сердцем. Замысел новой поэмы, фантастической, как сказки из «Тысячи и одной ночи», и в то же время выросшей из недр русской земли, из легенд и пословиц ее народа, поэмы, глубокое содержание которой он облек бы в форму такую простую, что она могла бы присниться и пастуху в Грузии и пряхе в Тверской губернии. Эта поэма должна была вырасти из прошлого, из преданий старины глубокой, но вся устремлялась бы в грядущее, точно так же как жизнь рода людского на земле. Он беседовал как-то о замысле такой поэмы с Мицкевичем. Польский поэт был очень удивлен, что и ему пришла подобная мысль.
Мицкевич не был удовлетворен «Валленродом» и принялся за новую поэму, весьма странную, как он выразился, и о печатании которой в будущем он даже и не думает.
Пушкин любил этот первый, как бы вступительный период рождения поэмы, когда видятся только легкие очертания, когда все еще как будто в тумане и разве что только какая-нибудь подробность, какая-нибудь сцена или фигура вдруг облекается в плоть и всплывает в воображении, озаренная неким сиянием. Так и теперь видел — и кто знает? Быть может, встретились в это мгновенье видения обоих поэтов? — большие, солнцем залитые просторы; видел людей в труде и в забавах, храмы здоровья и прелести, юношей, купающихся в реке, выходящих как раз из воды, сияющей, как изумруд, в наготе мускулистых тел; детей в садах; старцев, которые под сенью ветвей, отягченных плодами, вкушают заслуженный отдых на склоне долгой жизни.
Он дал убаюкать себя этим блаженным мыслям и образам, не слишком отличавшимся от сновидений, которые иногда настигают нас в чистое морозное утро, настигают, когда мы спим с раскрытыми окнами в горной хижине или в новой квартире, после переезда, когда не все еще готово и белизна свежеоштукатуренных стен предвещает неведомые события.
Но прежде чем этот первый контур замысла выкристаллизуется, прежде чем разрозненные нити соткутся в ткань в мозгу поэта так, чтобы роза была вышита красным шелком, а листья ее — зеленым, а не наоборот, должно утечь еще немало времени, той бесценной материи, что выстилает жизнь, подобно эфиру, заполняющему межпланетное пространство.
Не утратить из него ничего, ни единого дня не потратить даром, не отдать житейскому разладу ни единого часа! Он вновь ощутил давно уже не всплывавшие в сердце радость и доверчивость. Встал, распахнул окна и дал себя овеять весеннему ветру, предрассветному весеннему ветру. Но в эту минуту тело отказалось повиноваться ему. Дремота охватила его.