А было это в тот май, когда праздновали тридцатилетие Победы, и Мансура как ветерана войны усадили за стол президиума. Вопросы, которые вертелись у него в голове, были не новые. Они и прежде посещали его бессонными ночами, но приходило утро, и под напором неотложных дел и забот отступали в закоулки сознания, теряли остроту, да и моложе еще был Мансур. Теперь же, вглядываясь в лица односельчан, он, словно в составленном из осколков зеркале, видел отражение разных событий собственной жизни. Что и говорить, как и его самого, судьба не баловала этих людей, испытала их и войной, и голодом, и страхом. Но ведь живут, чего-то ждут, к чему-то стремятся, заботятся о детях. Значит, в этом и есть смысл их существования?..
В первом ряду президиума сидит друг Мансура Хайдар. Солидно покашливает, неспешно поглаживает все еще густые, с обильной проседью волосы и, будто поддакивая оратору, тихонько качает головой. Тоже хлебнул мужик за свою жизнь всякого. А ведь выстоял да еще двух сыновей в люди вывел: один учителем работает в соседнем районе, второй — лучший бригадир в Куштиряке.
В последнем ряду у самой двери торчит маленькая, вся седая голова Зиганши. Лицо изборождено глубокими морщинами, некогда толстый, круглый живот опал, как пустой бурдюк. Увидев его, Мансур внутренне возмутился: зачем он на этом гордом и горестном празднике Куштиряка? Не имеет он права сидеть даже и на задворках народного торжества!
Что останется от этого упыря? Старший сын угодил в тюрьму за воровство, младший, как уехал куда-то, то ли в Сибирь, то ли на Север, вот уже лет пять не показывается в ауле, дочь вовсе отреклась от отца. Но самое страшное Зиганша сотворил со свояченицей: опозоренная им, она тронулась умом, и уже многие годы эта горемычная не выходит из больницы. И живет Зиганша один, как сыч, всеми забытый и проклятый, потому что и жена ушла от него: не зря же говорят в народе, что двум змеям не ужиться в одной норе.
А давно ли он ходил чуть не по головам людей? Только и вспомнят с омерзением, как он подличал и творил зло, пресмыкался перед сильными и мучил слабых. Никчемный, пустой человек без чести и совести...
Кончился доклад, стали один за другим подниматься к трибуне заранее подготовленные ораторы. Читали по бумажке, но часто сбивались и, скомкав или отодвинув ее в сторону, начинали говорить своими словами. Все эти речи созвучны душе Мансура. Люди говорили о том, что пережили, что дорого и незабываемо, и, сливаясь с его сокровенными мыслями, простые, сердечные слова односельчан рождали какую-то жгуче-знакомую мелодию. И слышались ему то шум бурлящей реки, то тяжелая поступь солдатских колонн, то плач женщин. Картины прошлого вдруг ожили в памяти Мансура, и, чуть прикрыв глаза, он видел дымящиеся руины разрушенных городов, тела убитых солдат на ослепительно белом снежном поле. А всего ярче — чарующе-сказочное видение: сверкающий окнами на майском солнце розовый дворец где-то у подножия Альп, женская фигурка на беломраморных ступеньках. Нурания... Вот она, прикрываясь рукой от слепящего света и поправляя волосы, шагнула вниз, улыбнулась грустно — и видение исчезло...
Что-то заставило Мансура насторожиться: выступала доярка Зайтуна, и в ее речи мелькнуло его имя.
— ...Вы уж меня простите, если не так скажу. Это Хайдар все: «Выступи да выступи...» — будто кроме меня мало у нас говорунов... Ну, ладно, думаю, раз надо, скажу. А то ведь пожалеешь потом, вроде той снохи, которая голодной осталась, застеснявшись свекра... — Зайтуна тихонько засмеялась, прикрыв рот концом платка. — Спасибо докладчику, уважил баб, верно сказал, что и в войну, и после войны колхоз наш на женщинах держался. Если бы мы не старались, если бы не работали до черного пота, разве выстояли бы в те страшные годы? Да и вспомнило бы государство наше какую-то доярку Зайтуну и наградило бы ее этим орденом? — Дородная, еще не утратившая женскую привлекательность, она выпрямилась и ткнула пальцем себе в грудь. — Эх, родные мои! Вспомнишь войну, так даже не верится, как все это выдержали. А позже разве легче было? Какое там! Ведь колхоз-то вроде тощей клячи был! Голод, нищета кругом, работаем за пустые трудодни. Опять же о себе скажу. На ферме-то все сами делали: и корма возили, и под коровами чистили, и за телятами ходили. На голодный желудок много ли наработаешь? Так вот, как подоим коров, тайком выпью полкружки молока, тем и жива. Уже в сумерках прибегаю домой и со слезами пополам начинаю варить затируху из отрубей для своих голодных малюток... Летом-то легче было, глядишь, там борщевик проклюнется, саранка, а потом ягоды всякие, лесные орехи. А в долгие зимы — хоть волком вой.
— Да уж, хлебнули... — вставила одна из женщин.