Что же до самого Парфена, то он, похоже, не очень-то тяготился такою своей славой. Возможно, он и не принадлежал к числу, крупных натур, зато, по крайней мере, удовлетворялся тем, что у него было: была веселая слава, была хата с двориком и огородом, с прадедовским дубом в огороде прямо перед окнами, была, наконец, жизнь — тихая и ровная, в упорных трудах от восхода солнца до заката и от понедельника до понедельника. Он был скуп на слово, и из-за этого сосед не взял его свидетелем в суде: «Он же в час по слову цедит». Парфен об этом даже и не знал, думал, что в суде и без него обошлись. Он рано овдовел и остался вековать век с единственной дочерью, отчего и вовсе замкнулся в себе. Справлял свою работу, весну, лето и осень ходил босиком («так ловчей» — говорил), растил свою дочь Марылю, а та тянулась и тянулась вверх и, когда вошла в годы, сделалась очень дородной, на голову выше отца, который, наоборот, казалось, стал щуплее, и новая черта появилась у него: то он с малых лет приохочивал Марылю к труду, а тут сам стал все делать по дому — кухарничал, кормил свиней, носил из лесу осенью корзинами опята, и кто-то пустил о нем новую поголоску: у него, мол, на левой ноге не пять, а четыре пальца. Марыля с каждым годом росла вверх и вширь и вышла замуж за кузнеца из местечка за рекой, к которой подходили голосковские сенокосы. После этого Парфена Котлубовича словно подменили: стал бывать на людях и даже обрел дар речи. А о чем он мог говорить, если отродясь нигде дальше заречного местечка не бывал? Говорил про бураки и редьку, про ольшаник и осоку, про дуплистый осинник и про мак-самосейку. И так уж повелось, что больше он вступал в разговоры обо всем этом с женщинами, а мужчины снова о нем злословили:
— И черт его знает, как такой человек отважился драться с петухом, да еще с пьяным.
Спустя какое-то время Парфен Котлубович принес из заречного местечка к себе на огород Марылиного двухлетнего сына и, посадив его под дубом, сказал:
— Ты еще, внучек, мал и не знаешь, что этот дуб садил твой прапрадед. Не знаешь?
— Не знаю.
— А видишь, сколько желудей насыпалось? Потому что сейчас осень. Мне недосуг, и у матери твоей тоже времени нету, так ты тут собирай себе в траве желуди и играйся с ними, а потом мать тебя заберет. А когда станет заходить солнце, ты погляди вверх: какое оно будет сквозь ветви дуба. Я и сам каждый вечер гляжу. Привыкай к этому дереву. Может, тебе его всю жизнь изо дня в день видеть. Видал, какой желудь! Зеленый с желтым. Потому как тебе, коли хочешь, суждено жить в этой моей хате. Хата еще здоровая, а ты у меня один. Кому же хата после меня достанется, как не тебе? Может, ты где-нибудь за тридевять земель очутишься, когда вырастешь. А дуб будет себе на этом самом месте расти, и каждый год желуди с него будут падать, и тебе будет казаться, что ты дошел уже до такого места на свете, без которого и свет не свет, и люди не люди, а между тем солнце каждый день, заканчивая свой дневной путь, присядет отдохнуть на этот дуб, а не на твою голову, будь она даже и золотая. Вот ты и подумаешь, если человеком вырастешь, что и деды, и прадеды у тебя были, и там, где они жили, солнце на деревьях бывает каждый день… Видал вона? Желудь упал!
Он так разговорился, что не умолк и тогда, когда уже вошел в хату. Такое с ним бывало теперь. Его в это время преследовала мысль, что, пожалуй, мало нежил и жалел он свою Марылю, а случись у нее какое горе, что хорошего вспомнит она из своего детства?
— Да ты же печь ей истопить не давал, сам топил, хоть она уже девка была, — возразили ему, когда он однажды высказал эти свои мысли вслух.
— И хорошо делал, что не давал, не держал в черном теле, — ответил он.
И странно было людям слышать это от Парфена Котлубовича, который, стоя уже на пороге старости, так заботился о своей Марыле, жившей отдельно, своей семьей, ростом, размахом плеч, длиною рук и силой похожей на ладного мужчину и не знавшей со своим кузнецом нужды.
Однажды Парфен Котлубович простудился, стал покашливать, и ему показалось, что пришла большая беда. Он завалился в постель, чтобы отлежаться, и через людей передал Марыле, что заболел. В тот же день под вечер Марыля бурей ворвалась в хату, а за нею вошел и ее кузнец. Зять закурил, устроившись возле Парфена, а Марыля подмела в хате, вымыла окна и миски, поговорила с отцом. И ему стало лучше.
— Завтра, Марылька, я буду здоров, не приходи, — сказал он, а про себя подумал: «Завтра то-другое еще поболит, а послезавтра уж точно все пройдет».