Немец догадался и помрачнел. Он помахал рукой Олечке, попробовал улыбнуться и, понурив голову, послушно вышел. Солдат угрюмо последовал за немцем выполнять свой долг. Фельдшер встал, посмотрел на золотые вещи, лежавшие на столе, и с укоризной пробормотал:
— Это русские офицерские вещи. Ишь, сукин сын, содрал с мертвых или раненых.
Тут он заметил на столе вчерашнее письмо немца, долго разглядывал его, разбирал по буквам, наконец сделал вывод:
— Это же ужас, что он пишет! Он навек прощается со своим Густавом. И как тут не обрадоваться: ждал смерти, а она мимо прошла. Не знаю, давал ли он мне письмо, чтобы я прочитал, или оно ему больше не нужно? Э, беда невелика, сдам на почту, пусть отправляют туда, к тому Густаву.
Тем временем подъехала подвода, и хата опустела. Так эти люди, случайно встретившиеся в незнакомой хате и пережившие вместе мгновение радости, разошлись кто куда, каждый в свою сторону. Золотые часы, кольца и крест лежали на столе, и двое ребят, вступивших самостоятельно в жизнь, еще не расставшись с детством, стояли, не зная, что делать с этим золотом. Наверное, они не знали и цены ему. Олечка с недоумением пожала плечами и отошла от стола, довольная тем, что наконец-то хата освободилась от чужих людей и никто ей теперь не мешает доить и кормить корову, заниматься уборкой и смотреть через окно, не ушли ли со двора две курицы, сохранившиеся в ее хозяйстве. Кроме того, день за днем надвигалась осень, а рожь у нее еще не была посеяна. Об этом она и вспомнила теперь. Печаль и забота ворвались в ее душу.
Она, как взрослая, заломила руки:
— Ах, боже мой, жито не посеяно. А осень идет.
— Так я тебе посею, — сказал, оживившись, Кастусь.
— А ты разве умеешь?
— Как-то раз сеял овес, когда отец болел.
— А когда же ты начнешь?
— Когда хочешь. Только поскорее, мне ведь еще и своя дорога предстоит.
— Хоть завтра.
— А семена есть?
— Не намолочены. Жито я пожала и свезла сама. А сеял еще отец.
— Так я тебе и намолочу.
Он готов был на все, охваченный жгучим желанием хоть каким-нибудь занятием, любой работой оттянуть от себя подальше страшную необходимость уезжать неизвестно куда. И с удовлетворением подумал: пока он намолотит и посеет, пройдет несколько дней. Какое блаженство иметь еще несколько дней покоя!
У великого врачевателя недугов души человеческой — времени — есть свой постоянный помощник — труд. И можно сказать с уверенностью, что через час после этого разговора в душе Кастуся Лукашевича не осталось ни тоски, ни тревоги. Прежде всего он вместе с Олечкой осмотрел сеновал со снопами. Там был и ток. Потом он проверил цепы. Видно, хорошим хозяином был Невада. Била цепов — тяжелые, удобные. Гужи плотные и завязки из сыромятной кожи. Рукоятки гладкие, отшлифовались до блеска за многие годы молотьбы. Кастусь выбрал себе цеп самый размашистый, расстелил на току снопы и начал.
— Давай в два цепа, — предложила Олечка.
— Куда ты, малышка?! Зачем тебе мучаться?! Работы же тут — пустяк! Смотри лучше в хате.
Батюшки, что это был за тон! Можно было подумать, что он ей самая близкая родня. И как этот тон напоминал Неваду-отца, когда, бывало, тот ласково приказывал ей что-нибудь!
Обрадованная, притихшая Олечка поспешно ушла в хату. До самого полудня она слышала в хате ровный и мерный стук цепа на току. Этот звук напоминал ей детство и осень. Кажется, еще совсем недавно (тогда не было войны и жива была мать) осенними днями отец ее вставал затемно и уходил молотить, а мать старалась как можно лучше накормить отца. И вот опять такой же приглушенный, приятный стук.
Дети часто воображают себя взрослыми. Здесь же не было никакой игры, была лишь жестокая необходимость, но лицо Олечки теперь так было похоже на лицо девочки, подражающей поступкам своей матери. Пока Кастусь обмолотил два посада, она хлопотала у печки. Несколько раз выходила в огород, в клеть, в погреб, в сарай и все думала, все искала и смотрела, чего бы еще положить в горшок, и сколько (чтобы в меру) влить молока, и сколько ему кипеть. В этом деле у нее уже был некоторый опыт. Гораздо хуже с хлебом. Она еще не умела печь хлеб. Всякий раз хлеб у нее получался или пригорелый, или сырой. Теперь хлеб был сырой. Правда, ему уже три недели и черствость подсушила воду, но все же стыдно хорошей хозяйке давать такой хлеб чужим людям. А что поделаешь? Пусть уж он ее простит.
И вот наконец наступило время обеда. Как прекрасно чувствовал себя Кастусь после работы! И как она была рада, когда он весело сел за стол. Они ели из одной миски и совсем не заметили, что хлеб сырой. Он все говорил, говорил и своими наивными, ребяческими шутками смешил ее, маленькую, подвижную, готовую верить чему угодно. Куда-то далеко, в туманную мглу уплыла неотвязная забота думать, ехать куда-то, ночевать в чистом поле без крова и приюта.
— Ну и хозяйка же ты! Да у тебя мышей в соломе больше, чем жита. Не успел я пошевелить снопы, а оттуда мыши как посыплются: две стаи впереди, а которые поменьше — сзади. Как дали стрекача…
Она захохотала и пролила из ложки на стол. Захохотал и он.