— Ты чего в угол уставился? — спросил Матаушас. — Мышь увидел, что ли?
— Лоскутки, дядя...
— Это «душенькино» хозяйство. У нее проси.
— На что тебе? Мама велела? — поинтересовалась Морта.
— Нет, не мама... Мне самому хочется...
— Гм... — Мотра задумалась. — Я ведь коврики из них плету, дорожки. Но ты возьми. И не носись, как бес, за нашей Безроженькой. Ну, пожует клеверка, ну, полакомится свеколкой... А ты не видал, и все тут. Понял, солнышко?
В том-то и дело, что я понял. Понял и растерялся. Лоскутками откупиться хочет. Вот так «душенька»!
— Спасибо, тетя Морта, — сказал я. — Не надо мне. Я передумал...
Портной положил мне руку на плечо:
— Смешной ты, паночек, ей-богу. В точности, как твой батька. Ты послушай, что тебе старшие говорят. Всякая живая тварь старается урвать кусок пожирнее. Да покрупнее, паночек. Так уж от сотворения мира заведено, и по-иному быть не может. Что же ты обижаешься, парень?
— Симонас не так говорит, совсем-совсем не так, — буркнул я и выбежал в сени. Взял свой кнут и припустил со всех ног домой.
— Мама, дай поесть! — крикнул с порога.
— Опять голодный? Да ведь у Матаушаса дом — полная чаша. И колбас накоптили, и сала. Вот так «душенька», хлопотунья, — покачала головой мама. — Неужто не кормили?
— Опять это хлебово сунули, картошницу противную...
— Не говори так. Надо есть что дают. Про еду не говорят «противная»!
Хоть и рассердилась мама, а все же дала пообедать. Еще бы! Ведь это жареные голавли, те самые, которых поймал Симонас. Я и правда пальчики облизал — до того вкусно их приготовила моя мама. А она выносит еще кусок, заворачивает в бумагу.
— Это отнесешь Симонасу, — говорит мама. — Почему он сам не пришел своих рыбок отведать?
— Симонас не такой!
— А какой он, по-твоему?
— Если сложить вместе Матаушаса с его «душенькой», далеко им до Симонаса будет...
— Что-то я тебя не пойму... При чем тут Матаушас?
Я не знал, сказать маме про лоскутки или нет. Лучше не говорить — ведь я их не взял. Поэтому я махнул рукой и выбежал во двор. На минутку заскочил в сад, набрал паданцев, покружил возле непростой груши. Понюхал ее единственный плод, пощупал. Груша твердая как камень. До осени никак не поспеет, это ясно как дважды два... Хорошо бы еще наведаться в королевство, но недосуг. Пора к Симонасу — ведь я сегодня его единственный помощник.
— Жил, Пранукас, в одном королевстве человек, и звали его Бездольным...
Пятронеле не отпускает меня, хотя корова ее Пеструшка уже подоена и отдыхает в хлеву, хотя выпито парное молоко и до крошки истреблен рассыпчатый пирожок с сахарным «снежком». Без сказки я не уйду от Пятронеле. Не уйду, как ни набегался, ни устал за день, как ни саднит наколотая нога.
Мы сели на лавочку. Кнут я положил на колени.
— Слушаешь, детка?
— Слушаю, тетенька, слушаю...
Пятронеле потуже завязала платок, причмокнула губами, задумалась. Деревня еще не спит: слышны голоса людей, мычат затворенные в хлевах коровы, далеко, на дороге, погромыхивает запоздалая телега.
— Значит, слушаешь?
— Ага, тетенька, слушаю... Барбоска наш лает. Может, птица какая-нибудь поздняя пролетела...
— Вот так, Пранукас... Жил этот человек, по прозванию Бездольный, с женой своей Уршу́ле в бедной лачужке. Землица у них была задернелая да хлюпкая, вот и маялись они от зари до зари, пот лили... Не родился в крепкой этой земле хлеб, не наливался горох, картошка выходила — что фасолина. Пшеница им, бедолагам, и во сне не снилась. Так и жили они, горе мыкали. Бездольный еще и лес валил, лозу резал да корзинки плел, а жена его Уршуле грибы собирала, ягоды, пряла соседям шерсть — своих-то овечек у них не было. Перебивались с хлеба на воду, а тут послал им бог ребеночка, третий рот появился. Хоть и прибавилось забот, а все же утешение отцу с матерью, да и подмога растет. А рос этот мальчонка здоровым да веселым, ну и смышленым на радость родителям. Только других ребят чурался, все больше один играл, гулял. А иногда сядет где-нибудь в уголке, задумается... Заговоришь с ним — удивишься. Странные у него были речи, дерзкие такие. Все против королей да против господ — мол, не стало из-за них ни правды, ни свободы, одно горе кругом... За это дали ему люди имя — Лайсву́нас. То есть — Вольнолюб...
Как-то работал Лайсвунас с отцом в поле, камни с поля выволакивал. Встал вдруг возле горки, куда они камни складывали, и говорит: «Несправедливо мир устроен, отец. Вот мы с тобой гнем спину от зари до зари, а прозябаем в нищете. Зато баре-господа прохлаждаются, трудиться не желают, сами как сыр в масле катаются. Почему так?» — «Да ведь исстари так заведено! — испугался Бездольный. — На роду написано... Ну, бог велел...» — «Значит, и бог правды не знает, — сказал Вольнолюб-Лайсвунас. — Разве он не видит, что на земле делается?..» Бездольный за голову схватился — никогда он таких речей не слыхивал. «Ох сынок, сынок, — качает головой. — Накличешь ты беду на наш дом... Я-то стар, меня жалеть нечего, а тебе еще жить да жить. Поосторожней бы разговаривал...»