Читаем Многоточия полностью

Но тут девушка, росточком с полтора пальца, пошла по его руке, шажок за шажком, расставив для равновесия ручки. Каблучки защекотали кожу, губы сухие у больного дрогнули. Фея встала возле уха Иванова, и подушка не промялась под туфельками. Почувствовав в теле силы, Иванов подтянул руку, повернул голову. Теперь он видел точёную фигурку целиком и ясно.

Зазвенел в ночи голосок женский.

— Ты создал меня. Но ты позабыл меня. Целая толпа героев окружает тебя, лиц в ней не разобрать. Слишком много героев придумал ты, память твоя не справляется с их образами. Ты мой отец! Я та, кто спускается с неба в нужный час. Слетает к тому, кому пора поставить последнюю точку. Ты сам так хотел, отец! Ты, должно быть, не помнишь маленького своего рассказа под названьем «Фея на ладони», однако рассказ тот дал мне жизнь.

— Я помню… — прошептал писатель. — Помню! — очень тихо повторил он, отворачиваясь, чтоб ненароком не сдуть фею. — Выходит, это правда: оно сбывается… Я всегда находил материализм величайшим грехом человечества, подменой желаний грубыми предметами… Скажи-ка, фея на ладони: многим ли ты помогла?

— Разве нужен тебе ответ, отец мой, творец мой?

Он чуть не рассмеялся — вовремя сдержался. Как бы не разлететься от смеха на кусочки!

— Тогда я знаю, зачем ты здесь, дочь сказки.

Фея склонила головку, уронив на грудь тяжёлые локоны, затем выпрямилась и сказала:

— Это ради всех нас.

— Ты побудешь со мной?

— Я дам тебе свет, отец мой.

Полсотни лет сбросил творец с плеч. Сел на кровати, оглядел одинокую палату и сказал:

— Видно, мало я верил, мало!

Колокольчиковые нотки зазвенели в ответ:

— Это не так, отец. Не так! Ты верил в нас, твоя вера ушла в нас. На себя ничего не осталось!

Он легко, по-мальчишечьи наклонился, достал из тумбочки тетрадь и ручку. Фея вспорхнула с подушки, взмыла в темноту, разбавленную лунным серебром, и приземлилась на уголочек тумбочки. Пустила из рукавов тихий свет. И замерла, будто лампа под абажуром.

Иванов писал до рассвета, останавливаясь только на улыбку. Бегущая ручка отбрасывала на согнутые пальцы и линии слов сиреневую тень. Каждое слово становилось точно на своё место. Кто пишет последний рассказ, тот ошибок не ведает.

III

Писал он о том, что умереть бы не в марте, на заре русской весны, а в сентябре, на краю листопада, когда собраны последние моховики и опята, когда осиновые листья, жёлто-крапчатые и багровые с медными прожилками, улеглись монетами под ногами, когда небо с каждым днём опускается ниже и ниже, словно идёт за тобой, зовёт, приглашает, притягивает.

Писал о том, что налепить бы мокрых мартовских снежков, сводить девчонку в кино на Алена Делона, съесть бы эскимо или шоколадную конфету «Гулливер», поставить бы пластинку Паганини с первым концертом или Шопена, тоже с первым, ощутить тугой ход чёрных клавиш пишущей машинки «Москва», перечитать несколько любимых книг, выпить чашку кофе, крепкого до кислой горечи, прожить ещё одно лето, постоять у окна, за которым льёт нескончаемый дождь, венерианский дождь из рассказа классика, а ещё окунуться в океан, голубой, зелёный, синий, чёрный, тяжёлый, на котором тела плавают точно пробки, и смыть соль с губ вином белым.

Писал и о том, что нет ни горя, ни тоски, ни сожалений, ни бессилия, ибо заветное исполнено, всё правильное и нужное сказано, и благополучно досказывается последнее, а главное, износа духу нет, как нет износа мирозданию.

Средь звёздных просторов, чья безграничность подвластна одному воображению, непременно отыщется лесок для грибной охоты, протянутся луга заливные с июльской таволгою и холмы с подмаренником, сбегающим медовыми пятнами к тропе, натоптанной копытами коров молочных, и никогда не иссякнет сила космическая, что дарует миры, чередуя луны с солнцами, а пески с морями.

Теперь, после явленья феи сияющей, сказал он больше, чем прежде задумывал, сказал то, что держал в сердце на привязи, не решаясь отпустить на волю без возврата: поведал о мыслях живых, о вере щедрой, о рассвете новом, о том, как рука отрывается от тетради, как усталые пальцы, перепачканные синим, кладут с лёгким стуком ручку, как укрывается грудь проштампованным больничным одеялом, как спина ощущает складки на простыне, как тает в сером воздухе девушка, назвавшая его отцом своим.

IV

Исписанную тетрадь худому врачу с нервным лицом принёс интерн. Сказал, будто стесняясь:

— Имущество покойного.

Перед врачом встала картина: безнадежный пациент с панкреатитом, худой, как доска, отощавший до неестественной прямоты, до двухмерности. Бессильная, лёгкая, как у ребёнка, рука; градусника не удержит. К утреннему обходу тело переехало на каталке в холодильник. Скомканное одеяло открывало потемневшую, посеревшую простыню, пустую утреннюю постель. Интерн, чьи глаза сияли, будто он спирту хлебнул, рассказал, что пациент исписал за ночь целую тетрадь. А теперь лежит в морге и улыбается. Доктору на миг стало не по себе. Интерн поторопился объяснить:

— Сергей Викторович, он счастливо улыбается. Я так в загробную жизнь уверую. Вы гляньте, что он в тетради написал!

Перейти на страницу:

Похожие книги