Для жителей расположенного на западной границе Германии Штутгарта какой-то Гумбиннен с прилегающими районами находился бесконечно далеко, к тому же традиционная швабская враждебность ко всему прусскому по мере течения войны только усилилась. Из памяти горожан еще не изгладились впечатления от огненной бомбежки 12 сентября, поэтому они с чрезвычайным скептицизмом воспринимали любые пропагандистские посылы. В соответствии с общественным мнением, транслируемым СД Штутгарта с его особенно деморализованными сотрудниками, руководство «должно осознавать, что вид этих жертв напомнит любому мало-мальски мыслящему человеку о зверствах, совершенных нами на вражеской территории, даже в самой Германии. Разве не мы замучили тысячи евреев? Разве солдаты не докладывают снова и снова о том, как евреев в Польше заставляли рыть себе могилы? И как мы обращались с евреями в концентрационном лагере в Эльзасе [в Нацвейлере]? Евреи тоже человеческие создания. Сделав все это, мы показали противнику, что он может сделать с нами, если победит»[990]
.Подобные вещи очень напоминали разговоры лета и осени 1943 г., когда Геббельсу и Гиммлеру пришлось разбираться с помощью отчасти увещеваний, а отчасти показательных порок. С наступлением нового кризиса приемы борьбы с ним остались прежними. Использовав Неммерсдорф как средство для усиления страха перед беспощадным «еврейским террором» и борьбы с пораженчеством, режим вновь столкнулся с волной критики его собственной роли в эскалации спирали убийств. В подобной нервозной атмосфере некоторым пассажирам вполне хватало спора по поводу мест в берлинском трамвае для заявлений вроде следующего: «Надо проявлять человечность, ибо мы уже отяготили себя виной за то, что сделали в отношении евреев и поляков, за что нам еще воздастся». Подобные ситуации, в которых незнакомые друг другу люди открыто называли виновных за «еврейскую войну», свидетельствовали об очередном падении морального духа немцев. В отличие от Катыни, двадцати шести трупов Неммерсдорфа явно не хватило для привлечения международного внимания[991]
.24 июля 1944 г. советская 2-я танковая армия освободила лагерь в предместьях Люблина, где солдаты нашли 1500 советских военнопленных, впопыхах брошенных бежавшей эсэсовской охраной. Те показали освободителям дом коменданта и склад со стройматериалами; казармы для эсэсовцев и бараки для военнопленных; три газовые камеры, крематорий и находившиеся за ним рвы для массовых расстрелов; груды одежды, кучи обуви и курганы человеческих волос. Майданек служил преимущественно местом содержания поляков и советских военнопленных, чей труд использовался на заводах и фабриках Люблина, но действовал и как лагерь смерти, где умертвили около 200 тысяч поляков, словаков, евреев, цыган и пленных красноармейцев. Из-за стремительного продвижения советских войск эсэсовцы не успели уничтожить лагерь. Майданек оказался первым освобожденным лагерем смерти и, как показали события, достался наступающим в наиболее первозданном виде. Советское руководство тотчас осознало значение объекта. Оно пригласило туда иностранных журналистов, и скоро отснятые на фото- и кинокамеры материалы демонстрировались по всему миру. Сбросы листовок союзнической авиацией с конца августа не оставляют сомнений в осведомленности жителей Германии относительно газовых камер и крематория Майданека[992]
.Для солдат Красной армии Майданек послужил своего рода наглядным пособием – вот так немцы обходились с их товарищами. Данный пример подтверждал тот факт, что враг уничтожал людей многих национальностей, но особенно советских граждан. Вместе с призывами Ильи Эренбурга и других авторов отомстить фашистам за их преступления во время оккупации картины зверств Майданека намертво впечатались в сознание очень и очень многих. Для Юрия Успенского, молодого офицера из советского 5-го артиллерийского корпуса, Майданек стал не первым кошмаром – он немало повидал в освобожденных деревнях и селах Смоленской области. Приближаясь с боями к границе Восточной Пруссии, Успенский никак не мог забыть «немецкого хладнокровия в Майданеке», его он считал «во сто крат худшим», чем совершенное своими, что на самом деле тоже шокировало его[993]
.В декабре того года Урсула фон Кардорфф заперлась в туалете квартиры подруги и прочитала имевшийся у нее экземпляр Journal de Genève, где подробно рассказывалось об умерщвлении газом тысяч женщин и детей в Освенциме-Биркенау. Статья основывалась на показаниях двух сбежавших из лагеря в апреле словацких узников. Хотя Кардорфф уже знала о массовых убийствах евреев как о неподлежавшем сомнению факте и сама помогала евреям прятаться в Берлине, столь вопиющие детали казались ей чрезмерными. «Разве можно поверить в столь отвратительные истории? – спрашивала она себя на страницах дневника. – Такое просто не может быть правдой. Да, самые безжалостные фанатики не могут быть такими зверьми»[994]
.