«Ее мучил и насиловал немецкий солдат; по его (офицера) словам, солдат имел “рыжие волосы и глаза как у быка”. Мы сидели, а грузинский офицер воскликнул в гневе, что даже мысли об этом вызывают в нем желание сворачивать людям головы. “Но, – добавил он после паузы, – вы-то хорошие, вы хорошие». И он cсылался на то, что умеет вести себя. И мы должны признать, он действительно умел. Возмущение из-за страданий его несчастной сестры кипело в нем и прорывалось наружу; и сколь часто в те дни и недели да и на самом деле на протяжении всех нацистских лет мы вновь и вновь чувствовали вину за то, что мы немцы. После периода его пребывания, продлившегося для нас невероятно долго, хотя на самом деле продолжавшегося не более полутора часов, он откланялся, пообещав вернуться на следующий день, и отбыл… Какой позор и какое унижение родиться среди немцев!»
Примечательно, что летом 1945 г. победителям зачастую приходилось вступать в диалоги с побежденным противником, заставляя отдельных немцев осознать чудовищность их деяний. В подвале, где пряталась Герта фон Гебхардт, один советский солдат часами беседовал с собравшимися там жильцами дома, то и дело стращая их казнью. В другом случае 29-летняя медсестра записала то, как офицер, который «всегда относился очень хорошо и дружелюбно» к ее детям, зашел как-то к ней в комнату, взял на руки самого маленького и, глядя на других, сказал: «“Красивые детки! У меня тоже были жена и ребенок, год всего! Немцы убили их обоих. Вот так!” И он жестом показал, будто вспарывает живот! “Эсэсовцы?” – спросила я. Он кивнул. (Он был евреем.)»[1131]
.В то время как угроза насилия заставила немцев воспринимать себя коллективно виноватыми, данное обстоятельство создавало новые барьеры, мешая переосмыслению роли и ответственности каждого в отдельности. 12 апреля 1945 г., когда американцы и британцы уже перешли Рейн, а Красная армия сосредоточивалась для последнего прыжка на Одере, Урсула фон Кардорфф довольно откровенно писала о страхе и собственном чувстве вины: «И когда придут другие [союзники] с их безграничной ненавистью и ужасными обвинениями, нам придется сидеть и молчать, ибо правы они». Однако для многих немцев подобная открытость становилась кратким мигом и не длилась долго, улетучившись вскоре после поражения. Побывав в Германии в 1949 г., Ханна Арендт удивилась отсутствию у ее бывших соотечественников духовного побуждения и желания обсуждать случившееся. Когда Урсула фон Кардорфф готовила дневник к публикации в 1962 г., она тихонько удалила оттуда строки с признанием вины немцев[1132]
.Даже в 1945 г. в Германии существовали два совершенно разных типа разговоров о вине. В одном случае все концентрировалось на проигрыше в войне – на том, кто виноват в постигшей немцев «катастрофе». Это выражение жалости к себе среди членов немецкой «народной общности» в последние недели войны зафиксировали сотрудники СД. В другом речь шла о военных преступлениях немцев и о нравственной расплате, которую, как они ожидали, от них потребуют победители союзники. Об этом предупреждал и Геринг в октябре 1943 г.: «Пусть никто не пребывает в иллюзиях и не думает, будто сможет выйти и сказать когда-либо потом: я всегда оставался добрым демократом при этих отвратительных наци»[1133]
.Этот диссонирующий дуализм немецкой вины – совершенные против евреев преступления и проигранная война как еще большее преступление – в послевоенные годы не ослабевал, а лишь глубже укоренялся в народном сознании. Несмотря на отчетливо различные идеологические подходы у оккупационных властей разных зон к «переучиванию», к моменту образования трех государств – наследников Третьего рейха в 1949 г. во всех них чувство принесенной немцами жертвы затмевало собой любое чувство разделенной ответственности за мучения жертв Германии. Массовые смерти, отсутствие жилья, изгнание и голод делали поражение и первые годы оккупации куда худшими для многих гражданских немцев, чем пережитое в ходе самой войны. При этом не существовало великого национального дела, способного служить оправданием или компенсацией за перенесенные страдания.