С тех пор как умерла свекровь и ушел Клим, Тоня стала единоличной хозяйкой своей жизни. Раньше во всем оглядывалась на Клима и уж подавно на свекровь. Бывало, скатерть свежую не имела права постелить. «Зачем? — одергивала свекровь. — Еще и эта не грязная».
Теперь делай что хочешь, хоть каждый день — свежую скатерть на стол. «Куда тебе эта свобода?» — спросила у Алевтины Мария Николаевна, и Тоня в душе согласилась с ней: свобода из-за одиночества, какое в ней счастье? Хоть одиночеством Тонину жизнь назвать нельзя, потому что — Славка.
Сегодня, провожая его в школу, спросила:
— Нам ведь хорошо с тобой живется, правда, Слава?
— А чего? — ответил он и смутился.
Поняла: нельзя это спрашивать. Никто, даже родная мать, не может знать, что творится в душе. Родная душа — а все ровно потемки. Стало стыдно и жалко. Славку? Себя? Так и пришла — расстроенная — в свой наборный, а тут еще Алевтина: «Сглазили!» Ее-то кто сглазил? Живет себе как птичка: ни тревог, ни забот. «Пусть они обо мне тоскуют!»
Но подойти к ее линотипу и узнать, что же произошло, до обеденного перерыва так и не смогла: на крупном кегле не оказалось ни одного рабочего — двое заболели, третий в отпуске — хоть самой становись. Виктор Васильев (друг называется!) куда-то исчез из цеха, а тут срочная верстка. Словом, день как день, как триста дней в году. Даже свекровь иногда говорила: «Ты, я гляжу, не даром хлеб ешь», — когда Тоня усталая, слова не вымолвить, приходила с работы.
Сейчас только это, пожалуй, и спасает: за день так накувыркаешься, ни о чем не вспомнишь. Если бы еще не обеденные перерывы с вечными бабьими разговорами. Она так и сказала однажды Алевтине: «Надоели ваши бабьи разговоры!» — «Ну, милочка, — ответила Алевтина, — ты прямо будто не баба».
Меньше всего Тоня похожа на бабу, скорее на девочку-подростка: коротенькая стрижка (так и не собралась отрастить волосы, все говорила: «Вот отращу!», а Клим смеялся: «Зачем тебе? В походе с длинными волосами?»), сама худенькая, быстрая, все бегом. Только вот глаза выдают — глаза бабьи, печальные.
Вдруг увидела: Васильев как ни в чем не бывало сидит, читает.
— Ты где был? — накинулась на него Тоня.
— Там уж нету, — спокойно ответил он.
— Опять в ларек бегал? Добегаешься! Работа срочная стоит, а он читает.
— Так перерыв…
— Ах, да, перерыв. — Тоня побежала в конторку.
Должно быть, Алевтина уже там, заваривает чай, она мастер заваривать чай. В типографскую столовую Алевтина и Тоня не ходят: чай с бутербродами, как в студенческом общежитии, что может быть вкусней!
В студенческом общежитии они и подружились. Алевтина, правда, вскоре бросила техникум — замуж вышла, Тоня училась до конца, хоть тоже вышла замуж и родила Славку.
— Ну ты упорная! — говорила Алевтина. — Уж что задумала…
Потом снова оказались вместе: Тоню прислали мастером в наборный, где Алевтина работала линотиписткой.
— Ну что там у тебя? — спросила Тоня, входя в конторку. — Чего невеселая?
— А ты не знаешь?
— Нет.
— Витька Васильев разве ничего тебе не рассказал?
Тоня посмотрела сквозь стекло двери туда, где сидел, склонившись над чтением, Виктор.
— А что он должен был мне рассказать?
«…Отлично выглаженные простыни, наволочки и какие-то особенные домотканые полотенца стопкой лежат на столе. Утюг, которым орудует Лийзе, должно быть ровесник хозяйки, тяжелый, чугунный утюг с трубой — ни дать ни взять паровоз Стивенсона в миниатюре. А она так ловко с ним управляется: сгорбленная, сухонькая, с глаукомой на одном глазу. Что делает с человеком время! Ничего ему не оставляет, кроме памяти.
Муж Лийзе ходил в клетчатых брюках, схваченных манжетами на икрах, в клетчатом же пиджаке и клетчатом кепи. Тренога фотоаппарата была легкой (или казалась легкой в его руках?). Он все делал легко и быстро. В доме и сейчас стоят вещи, сделанные им. Вот это трюмо, например, и этот столик. Темное дерево с инкрустацией в виде серебристых лепестков или крыльев бабочки.
Когда зацветают липы… Ах, липы! Вот липы еще помнят все то, что помнит Лийзе. Липы уже тогда были старыми, когда она была молодой.
…Самолет летел из Таллина во Львов. Сообщение в газетах появилось через два дня. В черной рамке. Ильмар показал Лийзе газету, и она попросила: «Оставь ее мне». Газета лежит на столике с инкрустацией в виде маленьких серебристых крыльев…
Он бы еще много чего мог сделать, но ему всегда было некогда: дамы любили фотографироваться, и не только дамы, но и господа офицеры и вообще всякие господа — все хотели иметь на память себя на фоне курорта. Еще удачно, что дом на Линда, 13, стоит у самого променада, все ведь любили фотографироваться на променаде, у курзала, у Тринкхалле, где подают разлитую в тонкие стаканы ключевую целебную воду, у мраморных вазонов, перед оркестровой раковиной, откуда льются звуки духовых военных оркестров.
Глядя на старые фотографии, Лийзе и сейчас слышит музыку: та-ра-ра-ри…
Она поздно вышла замуж, даже очень поздно. Все считали: она уже никогда не выйдет замуж, слишком тщательно стирает, штопает и гладит. Нельзя делать все слишком тщательно — непременно упустишь самое важное.