Он тогда уже чувствовал, что пора. Верному другу Корнею Чуковскому нашептал, что собирается в Америку, и тот дал Анненкову два урока английского языка. Художник ликовал — теперь он знал, чего именно требовать от американок: I do not want to kiss black woman, I want to kiss white woman. И это он проделывал много раз в своей другой, эмигрантской жизни. Она началась 11 июля 1924 года.
КАК ОН ОДЕВАЛ ЗВЕЗД
В ПАРИЖ!
11 июля 1924 года Анненков получил заграничный паспорт с итальянской въездной визой. Всё. Сделано. Он поставил жирную точку в советском послужном списке. Чувствовал: еще год-два, и поставят точку на нем самом. Может, просто шлепнут, а может, приговорят к долгому мучительному умиранию в запасниках, в спецхране, без возможности выставляться. Это хуже смерти.
Анненков трусил: вдруг на границе не пропустят, завернут, это будет конец. Но кордон пройден. Художник с легким сердцем и тяжелым багажом вещей, архивов, воспоминаний пролетел Литву, Германию, Австрию, чтобы оказаться внутри вкусной, кипящей художественной жизни, в самом чреве Венеции, будто созданной специально для плотоядного Анненкова.
Он не эмигрировал. Официально Юрий Павлович в числе прочих советских мастеров участвовал в 14-й Венецианской биеннале. Его исполинский портрет Троцкого, тот самый, во вневременном костюме, со смешно переломленным указательным пальцем, занял центральное место в советском павильоне. Развернутый влево, на запад, вождь словно бы подталкивал, поторапливал художника, указывая единственно верное направление движения. Портрет позже вернулся на родину. Его автор остался в Европе и никогда больше не приезжал в Россию.
После Венеции — Париж. Все такой же теплый, уютно-пыльный, мещанский, тихо нежился в лучах ленивого солнца, жмурился, лоснился боками. Задастые сдобные молочницы кисти Вермеера приветливо расплывались в улыбках: Bonjour, maître. Шаркал, шелестел лохмотьями букинист из альбома Гаварни в альбом Домье. Продавщица бакалейной снайдеровской лавки, дородная, белая, с упругими тестяными локтями, скрещенными над аппетитной грудью, изъяснялась на базарном арго, она тоже была рада видеть мэтра. Все здесь были упокоенными, упоенными негой Матисса, всегда ласковые, всегда весенне-летние. Здесь не говорили о политике, не ходили с лозунгами, не требовали невозможного и категорически не интересовались голодающими детьми Поволжья. Пеклись о хлебе насущном, ели от пуза и вкусно жили по часовым стрелкам кренделей-циферблатов.
Анненкову здесь было хорошо. На тихой, вечно солнечной улице Буало, где он снял квартирку-студию, жили его друзья, насельники петербургских зим, Николай Евреинов и Алексей Ремизов. С ними было уютно и вполне весело.
Юрий Павлович быстро освоился в Париже, который успел изучить в первую поездку в десятые годы. Он вновь включил свой мотор и бегал без остановки: искал заказы, заключал договоры, обзаводился новыми связями и поддерживал старые, то есть советские. Он рисовал непрерывно — пытался угодить, угадать вкусы публики. На Монпарнасе говорят об абстракции, о Моранди и Дюфи — voila: Анненков пишет натюрморты с тающими контурами, почти Дюфи. Он пишет прозрачно-персиковые бутылочки и дрожащие, застенчиво обнаженные вазочки, почти Моранди. Он везде успевал, его картины и рисунки повсюду — в галереях Бернхайма, Зака, Гиршмана, в Салоне Независимых и Салоне Франка, в десятках мест.
Работал лихорадочно, с особым остервенением, в котором чувствовался не только творческий голод, но и страх перед голодом физиологическим: еще не было твердой почвы под ногами, а кредит доверия, выданный французской публикой, требовалось стремительно обернуть в доход, солидный и постоянный. Был успех: персональная выставка в галерейке Aux Quatre Chemins, в 1930 году — ретроспектива в галерее Bing. Тогда же Пьер Куртьон издал первую монографию об Анненкове.
Плотоядный мэтр не отказывался от плотских удовольствий. Танцевал в кафешантанах, гудел в ночных клубах, купался в море обнаженных моделей, подбадривал творческий пыл, продолжая, однако, пылко любить супругу, Валентину Мотылеву, с которой вступил в официальный брак в 1924 году.
КИНО И КОСТЮМЫ 1930-х
Предчувствие кино. В кубе, собранном из хлипкой фанеры, пахнет свежим деревом и скипидаром. Лоснятся доски нерешенной еще картины, спорят с фаустовым крылом непреклонного кульмана. Работа еще не начата. Краски капают из пузырьков, истаивают в оливковой взвеси нерешенной еще мастерской. У самого потолка трепещет белый квадратик — мотыльком порхает в смуглеющей мути пространства, словно бы кто-то включил кинокамеру и проецирует в густоту кубической сцены немую любовную драму. Квадратик трещит, и лицо оживает: два уголька черных глаз, челка «гарсон», купидоновы губки. Так дебютировала в живописи Анненкова его любимая старлетка — Генриетта Мавью. Он спроецировал ее фотогеничное личико в 1928-й году из прекрасного немого прошлого, из Парижа десятых. Он помнил эту верткую улыбчивую девчушку, ее дешевые духи и дешевые поцелуи в прохладной тени Люксембургского сада.