В двадцатом, самом жутком, самом голодном году Юрий Павлович (с печной трубой во рту, по его меткому карандашному выражению) замерзал в опустошенном Петрограде. Замерзал, но работал и шутил — остроумно, а порой зло. И тогда особенно ценил теплые, мягкие, мятые часы дружеского ничегонеделанья. Он обожал ничего не делать у Ремизова, в его тусклой, неприбранной, жужжащей, живущей свой жизнью квартирке, среди рваных освежеванных стульев и кресел в пролежнях былой роскоши, среди пухлых книг и папирусов с фантастическими кренделями, среди притихших недобрых ничевоченок, фигурочек, трубочек, куколок, которые отовсюду таращились на Анненкова. Впрочем, были еще обезьянки, шаловливые и недобрые, но их видел только Ремизов и с ними перемигивался украдкой.
Однажды во время тихого жужжащего желтого вечера Юрий Павлович взялся рисовать его портрет, без подготовки, сразу, запросто. Ремизов послушно сидел полтора часа, растрепанный, с чертячьими рожками волос, в клошарном рубище: нечто вязаное непонятного цвета, а поверх бесформенная пестрая тряпица, в прошлом блуза супруги Серафимы, женщины уважаемой и весьма дородной. Кофточка была велика. И она вся была в мелкий сказочный цветочек, на уголке воротничка пестрела кумачовая заплата. Ремизов носил ее словно восточный халат, уютно запахнувшись, и водил пальцами по цветочкам: для него они тоже были живые, он с ними разговаривал.
Этот обедневший нездешний сказочник, случайно забытый революцией, сидел в своей живой жужжащей норе в волшебной кофточке и послушно позировал Анненкову. Мешала только муха. Она упрямо садилась на влажный от вечера и горячего чая лоб. Сказочник ругался, муха не сдавалась. Анненкову даже показалось, что они вдвоем разыгрывают перед ним спектакль. Он хохотал, поправлял развеселившийся монокль, скрипел карандашом. Цветочки, заплатка, нечто вязаное, черные чертячьи рожки, заколдованная муха — все попали на портрет.
Он считается удачным, хотя Ремизов здесь похож на общипанного революцией лавочника-мещанина. Не спасают даже рожки.
Ремизова многое объединяло с Анненковым. Оба любили пошлость и острые детальки жизни, ее скорлупки, заплатки, бородавки, грязь под ногтями, невыметенные крошки жилищ. Оба любили Достоевского и обожали его тихий шедевр — «Скверный анекдот». В 1945 году Ремизов перевел рассказ на французский язык и написал предисловие (не включенное, однако, в издание). Анненков создал иллюстрации.
В беседах они часто вспоминали слова Достоевского: «Не забывай мелочей, чем мельче черты, тем иногда важнее». Ремизов и Анненков мелочей не забывали. И не забывали друг друга. Юрий Павлович навещал ослепшего, но все еще бодрого сказочника в его эмигрантской волшебной норе, куда чудесным образом переместились петроградские насельники, в том числе невидимые злые мартышки. И до конца своих дней бережно хранил рукописный орден «Обезьяньей Великой и Вольной Палаты», которым Ремизов наградил Анненкова за портрет с мухой. Такой же орден был и у моего дяди, Ростислава Гофмана, французского музыковеда, близко знавшего петроградского сказочника и сказочника в монокле.
МОДА И РЕВОЛЮЦИЯ
МЕЛОЧИ ЖИЗНИ
Анненков с детства обращал внимание на костюмы и моду, хотя его скромные родители этим совсем не интересовались. Отец, Павел Семенович, убежденный народоволец, бывший ссыльный, служил страховым агентом в компании с говорящим названием «Надежда» — работал без удовольствия, но семейство обеспечивал. Павел Семенович не любил имперской роскоши, буржуазных мелочей, моду. Детей воспитывал в достатке и скромности. Его супруга Зинаида Александровна, из семьи народовольца, разделяла убеждения Павла Семеновича. Не позволяла себе дорогих безделиц, носила неприметные платья, почти не пользовалась косметикой.
Их дети, Надя, Саша, Боря и Юра, выглядят на фотографиях ухоженными. Но костюмчики без столичного шика: на девочках муслиновые белые платьица, на мальчиках — неизбежные матроски. Все достойно и скромно, как велел отец.
Страсть к буржуазным мелочам, которые так не любили родители, у Юрия Павловича появилась как бы сама собой. И странно, конечно, если бы он, знаток и критик всяческой дребедени (почитай, жизни), не стал бы щеголем. Ведь мода — как раз в деталях, в пошлых ничевочинках, банальностях, пустяковинках. Они для художника стали ключами к жизни. Впрочем, иногда он подглядывал за ней в замочную скважину.
Лет в пять ему стали нравиться модные вещицы и острые мелочи женской красоты. Он запомнил вкусно хрустящее шоколадное платье матери со сдобными буфами рукавов, тонкий, приятно изгибчивый лиф, облитый вкусной помадкой пайеток, и кофейную сеточку шитых сутажом узоров. И еще туфельку — с бронзовым отливом, со вздорным юрким носочком. Она не раз мелькнет на его рисунках.
Нянька Анфимья, любимая, теплая, родная, рядилась в диалектический материализм — блузка из белой материи в черный горох, юбка из черной материи в белый горох.