Обозрение метафорической формы в романе XX века обнажает общность путей создания художественной реальности и единые свойства романа-метафоры. Метафора — «средство выразить невыразимое»[276]
, к тому же — «воспроизвести образ, не данный в опыте», по мысли Н.Д. Арутюновой[277]. Метафора тяготеет к всеобщему и моделирует то, «что сложно и (или) недоступно прямому наблюдению»[278]: реальность, жизнь, душа, творчество, время, идеал, любовь. В романе-метафоре происходит перемещение акцента с событий, человеческих судеб и характеров на «ядро» метафоры, оно — ведущее, доминирующее начало в произведении. Поэтому природные свойства «означающего» (лабиринт у Робб-Грийе или, скажем, песок в романе Абэ) определяют изображаемое, а сюжет, композиция, образы героев, художественное время и пространство, романное слово единовременно выступают в двух значениях, прямом и переносном, — но, разумеется, доминирует второе. В этом романе утверждается примат художественной логики, в соответствии с которой возникает романный мир. Сюжет складывается и развивается, подчиняясь прежде всего воображению автора, который устанавливает свои, часто расходящиеся с объективными, интеллектуально-поэтические причинно-следственные связи явлений. При обязательном внешнем и внутреннем сцеплении образов последнее является главным и воплощает авторское сознание, его видение мира и его художническую позицию. В этой форме романа именно метафора создает художественную цельность произведения.ОБНОВЛЕНИЕ ТРАДИЦИОННОЙ ФОРМЫ В СОВРЕМЕННОМ РОМАНЕ
Вероятно, для точного выявления сути «традиционной» (или «реально-достоверной») формы более всего подходит слово «жизнеподобная». Поскольку сущностное в ней действительно проявляется соответственно удачной формуле Н.Г. Чернышевского «воссоздание жизни» в «формах самой жизни»[279]
. Они, разумеется, не только внешнего — материального и событийного — мира, а также внутреннего мира личности: формы ее сознания и духовно-душевных состояний. А механизм этого формообразования можно определить как «индуктивно устанавливаемое жизнеподобие»[280].Сколь бы ни была очевидной условность
этой формы, сколько бы об этом — аксиомном — явлении ни писалось и ни говорилось, неоспоримо, что в истории словесного искусства сложилась эта форма и — какВ связи с вопросом о реально-достоверной форме возникает необходимость коснуться и того свойства формальной природы творчества, которое В. Эрлих в анализе прозы Кафки определил как «реалистический способ изображения» абсолютно неправдоподобного события[285]
. Действительно, эстетическая разработка и воплощение фантастического посредством имитирующей жизнь формы просматривается от текстов Библии и гомеровских поэм до дерзких фантазий Ф. Рабле и Э.Т.А. Гофмана, а в XX столетии явна, скажем, и в «Превращении» Кафки, и в пародийно-игровой прозе Б. Виана, и в романе Г. Гарсиа Маркеса «Сто лет одиночества», и в философских фэнтези У. Ле Гуин. Предполагаемое здесь единство «реального» и «невероятного» («чудесного») неизменно акцентируется в обширной исследовательской литературе о фантастическом творчестве. Важная в этом научном направлении работа Ц. Тодорова «структуралистского» периода «Введение в фантастическую литературу» (1970), несмотря на дискуссионность ряда положений, утверждает на всех, по сути, уровнях это общее и извечное свойство произведений подобного рода:«понятие фантастического определяется по отношению к понятиям реального и воображаемого», «в основе нашего определения фантастического лежит категория реального»[286].