Часто в романном тексте возникает вкрапленная в жесткий, суховато-деловой строй речи метафорическая образность, мягкая и спокойная лиричность которой передается вызываемыми цветовыми и световыми ощущениями: в ночи «темно-лиловый свет его (Шейды. —
Иной раз в манере эмоционально-субъективного и безапелляционного выплеска дает Кинбот-Набоков свои «пояснения»:
«
Лучший куплет во всей этой Песне» (473).
Ирония и сарказм — такова подтекстовая палитра набоковского словотворчества — неологизмов, которые создают сатирическую струю в романной стилистике «Бледного огня». Такова роль неологизма, именующего «умеренных демократов» Земблы, «the Modems» (97) — «умерды» [в переводе С. Ильина (382)] или «умдеты» (в переводе В.Е. Набоковой[488]
). И не менее саркастический стиль в игривой тональности выпада Кинбота против его преследователя Градуса, где угрожающий тон соединяется с издевательски-игровыми неологизмами: «Так тому и быть надлежит; мир нуждается в Градусе. Но не Градусу убивать королей. Никогда, никогда не следует Виноградусу испытывать терпение Господне. Даже во сне не стоит Ленинградусу прицеливаться в человека из своей гороховой пушечки, потому что, как только он сделает это, две колоссально толстых и неестественно волосатых руки обхватят его сзади и станут давить, давить, давить» (412)[489].В романах Набокова значима не сумма, не сочленение часто гетерогенных стилистических приемов письма, а их стык, внутритекстовая перекличка. Разностильность создает содержательность формы. Форма в ее разветвленных стилистических различиях становится выражением коннотативного
смысла — пародии.Проявляющаяся на разных уровнях творчества, присущая дару Набокова даже не переходность, а взаимообратимость
явлений, реальных и иллюзорных, материала и стиля, художественных приемов, сказалась и в комедийно-сатирическом характере его пародии, гротескность которой явленнее всего в образе «страны далеко на севере» — Земблы. Воскрешая одновременно манеру Гоголя и Салтыкова-Щедрина[490], вызывая образотворческие и стилевые ассоциации с его «Историей одного города», создает Набоков Земблу. Гротескно-сатирическое иносказание здесь прозрачно: Зембла — Советская Россия. Это явно не только во внешнем запечатлении национально-русского типа в облике земблян, «буро-бородатых, яблоко-ликих, лазурно-глазастых» (346)[491], не только в прямых параллелях между, скажем, земблянской контрразведкой и ЧК, Градусом с его «тупым, злобным, бесчеловечным исполнительством» и сталинскими палачами[492]. Набоков позволяет себе перевести иносказание в прямой публицистический выпад против «той» России, вводя кинботовские (свои) эссеистические умозаключения как комментарий к поэмной строке «Шпионил Росс угрюмый»: «В сущности говоря, в этой угрюмости ничего нет метафизического или расового. Она всего лишь внешний признак застойного национализма и свойственного провинциалам чувства неполноценности — этой ужасной смеси, ставшей столь характерной для земблян под ферулой экстремистов и для русских при советском режиме. В современной России идеи — суть нарезанные механическим способом одноцветные чушки, — оттенки запрещены законом, просветы замурованы, а вместо изгиба — ступенчатый излом» (485—486).Создавая партитуру романной игры-пародии, Набоков единоборствует с читателем[493]
, приближая его к тому единственному знанию, которое, по мнению автора, дано человеку, к истинному чувству жизни — к «тени истины».Разоблачая Кинбота как бежавшего короля Земблы, Набоков лишь мнимо ублажает читателя, который по мере чтения «комментариев», уже догадывается об истинном лице этого профессора. Но это всего лишь розыгрыш, ибо в конце примечаний читателю объясняется, что то была всего лишь прихоть воображения: «Я могу подслужиться к простеньким вкусам театральных критиков и состряпать пиесу, старомодную мелодраму с тремя принципалами: умалишенным, вознамерившимся убить воображаемого короля, вторым умалишенным, вообразившим себя этим королем, и прославленным старым поэтом, случайно забредшим на линию огня и погибшим при сшибке двух мороков» (534), — говорит Кинбот-Карл, а возможно Набоков, в новом итоговом ходу. Но неизменно ощущение, что игра сменяется игрой, воображаемая иллюзия — новой иллюзией. И в этом суть. Но игра — не ради самоцельной игры. В игре — набоковское откровение бытия как реально-ирреального существования, в котором мы в какой-то миг приближаемся к вечному и истинному через прекрасное.