Я часто жалуюсь, что у меня нет определенного положения в Сент-Эмильоне. В Эльсиноре я понимала свою роль – я была одной из придворных дам королевы. Здесь я не служанка и не монахиня. Я не могу сидеть с монахинями в святилище церкви, но я молюсь вместе с ними. Я не могу сидеть с ними за одним столом, но ем ту же самую пищу. Подобно отлетевшему духу, который еще не упокоился, я путешествую между мирами. Я свободна, и могу покинуть территорию монастыря, если пожелаю. Вместо этого я часами сижу в библиотеке, часто погрузившись в чтение «Утешения философией» Боэция, древнего римлянина. Я также перевожу молитвы на французский язык для монахинь, которые не читают по-латыни.
Однажды мать Эрментруда видит, как я напряженно занимаюсь, и просит меня помочь обучать девушек в монастырской школе. Я соглашаюсь, потому что хочу приносить здесь пользу. Но меня охватывает жалость при виде этих маленьких девочек с грустными глазами, которых забрали у родителей и отдали Богу, чьи объятия они не смогут ощутить. Одна девочка, само олицетворение отчаяния, сжимает лицо ладонями, ее слишком короткая юбка не закрывает голые ноги выше башмаков. Я помню, как сама носила такие короткие платья, и жалею, что у меня нет чулок, чтобы ей отдать. Мне хочется обнять этого ребенка, но я боюсь ее больших, испуганных глаз. Вместо чулок я даю ей нечто пустячное и бесполезное: глагол для спряжения. Пока девочки склоняются над книгами, я достаю из кармана миниатюрный портрет моей матери, который всегда ношу с собой. Я – ее точная копия; я вижу свои волосы, щеки и нос, все это изображено на миниатюре. Я пытаюсь найти в потаенных глубинах своей памяти воспоминание о ее прикосновении.
– О, научи меня, как быть матерью. И дай мне мужество! – шепчу я, пытаясь заставить изображение говорить со мной. – Что нам делать, моему младенцу и мне? Где найти свой дом? Скажи мне! – Я чувствую себя ребенком, брошенным в темном лесу: даже портрет матери не утешает меня.
Затем я вижу, что в библиотеку вошла Маргерита. Как давно она там стоит? Девочки закончили свое задание, они перешептываются и хихикают. Маргерита смотрит на меня своим холодным, неулыбчивым взглядом. Я чувствую себя раскрытой книгой, в которой написана вся моя история, и она может ее легко прочесть.
– Кажется, преподавание вам не подходит. Я сообщу об этом матери Эрментруде, – говорит она. В ее голосе нет ни жалости, ни осуждения.
Я не в состоянии ответить, так сильна во мне тоска по матери, которой я никогда не знала.
Глава 40
Декабрь всех нас сжимает, как в тисках; даже огонь в печах и в каминах не может ослабить его ледяную хватку. Я тру ладони, чтобы хоть немного их согреть, когда вхожу в столовую, где монахини сидят в ряд за столом, молча, склонив головы над едой. Ложки тихо скребут по деревянным тарелкам. Пар поднимается над горшком супа. Голос матери Эрментруды звучит то громче, то тише, когда она читает вслух.
«Отведаем с умеренностью и трезвой рассудительностью лишь той пищи, которая является питательной и полезной. Помните, что тело Христово было предано смерти, и что мы здесь преломляем хлеб и воду, дабы принять их в наше тело. Так и через Причастие тело Христово питает нас».
Я спрашиваю себя, как бы воспринял Гамлет, философ и разумный человек, простодушную веру монахинь в то, что они поедают настоящее тело Христа. Хлеб, который подают во время трапез, и хлеб, который предлагают во время мессы, по-моему, выглядит одинаково. Мне кажется странным, что процесс принятия пищи сестрами подчиняется строгим правилам и проходит в молчании. Я вспоминаю пиршества в Эльсиноре, сопровождавшиеся громким смехом, треском разгрызаемых костей и шумным высасыванием из них мозга, рычанием собак и их драками за еду, брошенную на пол. Вино лилось из громадных бочек, как вода из фонтана, и во время каждой трапезы подавали рыбу, птицу и говяжью ногу.
При воспоминании о таком изобилии мой аппетит растет. Младенец внутри меня заставляет меня тосковать по сидру и сладостям, жареному мясу и густому молоку, и по абрикосам. Но сейчас монахини постятся, едят только хлеб с солью и пьют воду. Поэтому я питаюсь на кухне вместе с судомойкой и экономом, чтобы можно было поесть мяса и фруктов. Они в моем присутствии молчаливы, потому что меня все еще считают загадкой в Сент-Эмильоне. Бедный фермер, который обрабатывает поля монахинь, его трое детей с ввалившимися глазами, и гость, путешествующий ученый, составляют нам компанию.
Тереза, так как она служанка, тоже должна есть на кухне. Но она не приходит в часы еды. Когда я спрашиваю о ней, эконом, набивший рот хлебом, лишь пожимает плечами.
– Правда, миледи, она совсем не ест, насколько я знаю, – говорит судомойка.
– Кто не ест, когда голод велит? – спрашиваю я. – Я отнесу ей эту порцию мяса и несколько печений.
– Она не будет этого есть, говорю вам. Никогда не видела, чтобы она прикасалась к мясу.