Смирнов — человек, к которому мы все были несправедливы. Он прибыл в лагерь сравнительно поздно — в конце 1941 года, попал в нашу камеру и по неясной причине замкнулся в свою скорлупу, избегал всякого общения, отвечал односложно, когда к нему обращались. В камере были люди всяких положений, привычек; в общем, состав — высокоинтеллектуальный, выше уровня всех других камер; были люди молодые, как Левушка или Гвоздецкий, под стать Смирнову, но он замкнулся и этим вызвал осторожное к себе отношение. По внешности — весьма прилизанный молодой человек, недурной собой, и это все, что мы о нем знали.
Нужно упомянуть, что навязанный нам сожитель — немец из Балтики, Фрейелиб, чем-то провинившийся SS[-овец], явно занимавшийся сыском и наблюдением за нами и иногда провокацией, — сразу заинтересовался Смирновым и иногда, в его отсутствие, со своей обычной наглостью говорил нам: «Вы, господа, совершенно напрасно чуждаетесь Смирнова; он — вашего толка и тоже очень интеллигентный господин». Для всех было полной неожиданностью, когда 20 марта 1942 года на поверке в числе лиц, предназначенных к высылке в Германию, наряду с Левушкой, Райсфельдом и др. оказался Смирнов. И там он умер.
Раз уж я заговорил о Фрейелибе, дам и ему сейчас место. В один из декабрьских дней 1941 года пришел к нам Игнатьев и безапелляционно заявил: «К нам прислали немца, и, так как у вас в камере есть свободная койка, я помещаю его к вам. И потрудитесь не спорить: военный приказ». Мы поняли, что сие значит, и решили вести себя с абсолютной осторожностью. Голеевский выразился по этому поводу так: «И очень хорошо, что к нам поместили человека, у которого на лбу обозначена его профессия. По крайней мере, мы все знаем, кто он, а он, вероятно, знает, кто мы. А то дали бы нам соотечественника не столь яркого, и мало-помалу мы все влипли бы в историю».
Фрейелиб — типичный немец, прекрасно изъяснявшийся по-русски (он даже говорил, что родился в Москве и отец его был одним из декораторов Художественного театра; может быть, и правда), — прекрасно понимал, что мы думаем о нем, но держался твердо и даже корректно, участвовал в расходах по камере, не влезал в разговоры, но очень интересовался, когда я выходил гулять с Филоненко. В то время как раз Филоненко каждый день ходил на допросы, и, очевидно, Фрейелиб считал, что он со мной советуется. Это была правда, но поделать Фрейелиб ничего не мог: снаружи на «улице» мы прекрасно видели каждого, кто интересовался нашим разговором.
В лагерной администрации Фрейелиб занимал место метельщика: в его обязанности входило подметать «улицы» два раза в день; за это он получал немецкий военный паек, что очень всех смущало, потому что никто другой из заключенных не имел его. Фрейелиб не скрывал своего прошлого и охотно показывал свои карточки в немецкой военной форме — простой и SS, рассказывая при этом о своих подвигах и о том, как неблагодарны были к нему немцы. Он, однако, прибавлял, что гитлеровцем был и им остается.
Когда группа заключенных коммунистов предназначалась к расстрелу в качестве заложников, их на ночь помещали в барак В1, и посылали к ним Фрейелиба для наблюдения и обслуживания. Он проводил с ними ночь, разогревал им пищу: нужно сказать, что лагерная администрация старалась напоследок, чтобы они, перед смертью, как следует ели и спали. После того, как их увозили, Фрейелиб приводил все в порядок и возвращался к нам в камеру, и тут начиналась крайне тягостная сцена. Он вынимал из карманов разные вещи — ложки, ножи, вилки, тарелки, чашки — и начинал рассматривать все это, сопровождая осмотр комментариями:
«Господа, не хочет ли кто-нибудь приобрести вещичку? Ведь это приносит счастье, а по знакомству я продам дешево… Странно, нет охотников. Ну, найдутся в другом месте, а вы будете жалеть. А может быть, записочки вас больше заинтересуют? Люди странны: одни прячут записочки под матрацы, думая, что я не найду, а другие умоляют меня переслать их женам и семьям; и те, и другие — дураки. И что же они пишут? „Chérie, il ne me reste que quelques heures à vivre. Suis ferme; nous tous mourrons en proclamant notre foi communiste, notre amour pour la France“[932]
. Тверд? Он? Посмотрели бы: как начал с вечера дрожать, так и не преставал всю ночь. Уж симпатичнее был мальчишка шестнадцати лет: он, по крайней мере, плакал всю ночь, попросту, не стесняясь, и его папаша ничего не мог поделать. А то пишут… Я бы посмотрел их сегодня утром, перед взводом… Ну что же, господа, не хотите ли разобрать записочки и переслать их через ваших жен? Я охотно вам раздам их. Не хотите? Странно…».Мы молчали. Трудно было молчать, но молчали. У одного из нас, Штейна (я о нем писал уже), нервы не выдержали, и он сказал: «Зачем, зачем это издевательство?» Фрейелиб рассвирепел: «А, жиденок, смеешь показывать свое отвращение к немцам? Не нравится? Погоди. Не все будешь вести спокойное существование в компьенском раю. Это кончится, скоро кончится, а пока помолчи».