Высадившись в Dampierre, я с удовольствием покинул дорогу и пошел по проселку, приминая ногами траву. Нина Ивановна была одна. Софья Николаевна уехала в Париж, обещая вернуться к пяти часам вечера, и я сразу сказал, что не имею никаких возможностей ее дожидаться. Мы уселись в саду, прибежал Noel в наморднике (искусал горничную), ласково обнюхал меня и убрался.
Нина Ивановна притащила кипу писем Николая Лаврентьевича, и началось их чтение с комментариями — долгими, обширными и, в общем, полезными, потому что они показали мне, до какой степени нельзя полагаться на дамские рассказы. Все, что было сказано мне в предыдущие свидания, оказывается вздором. Сенатор D. видел dossier Николая Лаврентьевича, но в нем никаких филерских рапортов не было, и сенатору сказали, что высылка Николая Лаврентьевича не направлена лично против него, а является выполнением общей программы. Что же касается до анекдотических рапортов, то их якобы видел один сомнительный тип, которому ни в чем нельзя верить. Точно так же испытали деформацию и другие происшествия…
Разобраться в письмах Николая Лаврентьевича довольно трудно. В данный момент он живет в доме отдыха старых артистов в Измайловском зверинце, много гуляет по лесам и — в восхищении. Я понимаю его. Все эти места памятны мне по партийной работе лета 1906 года, когда там проходили все мои собрания по Лефортовскому району. И как трудно бывало туда попадать, а затем к ночи переть обратно пешком к Храму Христа Спасителя, и я попадал туда к вечеру, уже усталый, после дня беготни по Замоскворецкому району. А происшествие с т. Василием (Вановским), который спрятался от полиции в сажалку[1630]
и просидел там по шею в воде целую ночь, не решаясь отозваться рабочим, искавшим его после конца тревоги.Письма Николая Лаврентьевича показывают, что, едва уехав отсюда, он вполне утратил понимание реальной обстановки, среди которой бьется Нина Ивановна, и его, я бы сказал, покинул здравый смысл. Нина Ивановна показала мне копию своего письма Сталину и сообщение секретариата Сталина о получении ее письма. Ей, собственно говоря, следует сейчас не рыпаться, а сидеть и ждать. Вернулся домой я к шести, порядком усталый от разговоров[1631]
.От часовщика рукой подать до Каплана: на этот раз он был в магазине. Оказывается, Игнатьев созывает завтра «избранных» праздновать одиннадцатую годовщину начала войны и нашего пленения. Мы уговорились с Капланом устроить наше собственное сборище из приятных нам товарищей по заключению[1632]
.Открытка от Пренана из Roscoff, куда он поехал на два дня и куда мне вдруг захотелось съездить. Ты встретила меня там в августе 1928 года, когда я приехал за тобой из Москвы, воображая, что мы, через несколько недель, вернемся туда. Ты жила в чердачке в комнате, называвшейся «Cinema», куда нужно было лезть по примитивной лесенке. Из комнаты был выход на плоскую крышу лаборатории, и оттуда открывался вид на море и город. Мы поселились в Hôtel de France, но ты оставила комнату за собой. В Roscoff мы вернулись в 1929 году, в Hôtel de la Marine (annexe), и в 1930 году, на этот раз — в квартирку на своем хозяйстве. С тех пор я не был там, а ты возвращалась туда много раз. Сохранилась наша переписка, и я вспоминаю, как нетерпеливо отсчитывал каждый день до твоего возвращения и с каким волнением ждал тебя на Gare Montparnasse, тоже считая каждую минуту[1633]
.Вчерашнее сборище в Доме химии — как раз того типа, на которые мы часто ходили и еще чаще ты ходила с Тоней: первая часть — разговорная, вторая — хорошие фильмы. Что же касается меня, то я хожу определенно ради фильмов, и думаю, что так оно обстоит с большинством зрителей, хотя они и аплодируют охотно, как это имело место вчера, словесным выступлениям. Их было три.
Aubel вкратце представил аудитории советских ученых. Академик Опарин прочитал по-русски декларацию о целях советской науки; по мере произнесения она переводилась на французский язык каким-то мрачным господином. Нового в декларации ничего нет, но публика аплодировала очень бурно, и это понятно: еще одно подтверждение советского миролюбия не является лишним. Мне не понравилось в декларации распластывание перед Лысенко. Пахнет лакейством, а нужно всегда помнить о судьбе лингвиста Марра (у меня сохранилась вырезка из «Известий»: «Кто травит акад. Марра?»[1634]
— очень поучительное чтение). Затем последовало изложение профессором Энгельгардтом своих собственных работ, без чего можно было бы обойтись. Вокруг меня, например, никто ничего не понял, и это не из-за языка: он говорит по-французски довольно прилично. Я сидел, слушал и вспоминал конец июля 1948 года: Зоологический конгресс и твою страду, так повредившую тебе и, может быть, тебя погубившую.