17/VIII 35 г.
Милая Ресничка!
Еще по дороге сюда, в Красноярск, я беспокоился о том, чтобы подарить тебе букет цветов 14-го [175] или 15-го (!) числа, и я с некоторой грустью думал, что мне в Москве некого попросить об этом. Это было даже немного обидно – прожить в Москве целых семнадцать лет и, уехав, не оставить там никаких друзей. Отчасти это хорошо – некому радоваться по поводу моего отъезда.
Мне сказали, что на почте писем на мое имя нет, – это странно. Еще несколько дней, и я начну нервничать, ведь свидание наше было двадцать дней тому назад, и я надеялся, что ты вскоре же напишешь мне.
Я послал тебе четыре письма, три с дороги и одно отсюда, из красноярской пересыльной тюрьмы.
Мое положение пока без перемен – что будет дальше, неизвестно.
Почему от тебя нет писем!?
Ты не можешь себе представить, как было бы радостно для меня иметь твое письмо, сколько раз я бы перечитывал его! Это не упрек, я уверен, что ты писала мне, но я начинаю беспокоиться.
Фантазия работает пока еще бледно, но скоро мне ясней и ясней начнет представляться, что с тобой что-то случилось.
Прошел целый год… как много событий, как много перемен:
От радости видеть тебя до печали не видеть.
И ведь так еще недавно я мог позвонить тебе по телефону, встретиться с тобой.
Почему от тебя нет писем!?
Жаль, что нельзя в письме передать интонацию этой фразы. Я глупею вдали от тебя.
Я болен Генриэттотропизмом, и я могу увянуть.
Я болен Генриэттотропизмом, и я могу расцвести. Почему от тебя нет писем!?
Мне душно без них.
Я не упрекаю тебя. Я уверен, что ты писала мне. Я люблю тебя, и мне сейчас грустно.
Крепко тебя целую и беспокоюсь о тебе. Я люблю тебя, и мне хорошо.
До свидания, моя милая Ресничка!