Старый штурман, стоявший на капитанском мостике, отдавал приказы, смотрел на пирующую компанию, и на его умном, трезвом лице светилась добродушная радость, отраженное веселье гостей. Очевидно, его не раздражали ни плоские шутки моряка, ни звон бокалов, ни кричащая красота Джульетты. В стеклянной рубке, держась за ручки большого колеса, стояли двое рулевых и с холодным спокойствием смотрели вдаль. Они тоже были трезвы, сосредоточенны, и у них были такие же умные лица, как у старого штурмана и бравого матроса, стоявшего неподалеку от стола на случай приказаний Китнера. И Одинцов думал: «Да, да, пустая смена явлений, без непоследовательности и контрастов. И незачем гипнотизировать себя. Все очень просто: сегодня мы напиваемся, бесчинствуем, говорим пошлости, а они работают, не чувствуя к нам ни малейшей злобы; завтра мы поменяемся ролями, я отправлюсь в суд, земский уедет в деревню, а они так же напьются и озвереют. Не все ли равно?»
Но эта мысль не успокаивала Одинцова. Было что-то сильнее мысли, что-то помимо словесных форм и заезженных определений, говорившее о софистически-скрытой ошибке в этой «смене явлений». Была какая-то острая точка в мозгу Одинцова, совместившая разом и компанию пьяных приятелей, и группу дисциплинированных матросов, и яркое, чистое небо, с равнодушным величием смотревшее сверху. И в этой болезненноострой точке чувствовалось что-то непримиримое, мучительно созерцающее, какое-то обещание разгадки.
Одинцов продолжал пить, а острая точка загоралась пожаром, жгла и давила его мозг.
Это был какой-то кошмар наяву.
Студент Гросс обнимался с инженером, облапив его за плечи, глядя на него широким, честным «добролюбовским» лицом. Сколько любви, искреннего слияния, хорошей русской откровенности светилось в его глазах, а Одинцова сверлила мысль о том, что вчера этот же студент Гросс, только совершенно трезвый, ходил по аллеям «Аркадии» под руку с женой инженера, говорил витиеватым слогом, и молодая женщина, прижимаясь к его плечу, слушала с восторгом, с благоговением. И теперь почему-то отношение студента к инженеру казалось Одинцову преступным, лживым, и ему хотелось истерически засмеяться и крикнуть в лицо Гроссу оскорбительное слово.
Бабичев, красивый мужчина, свежий, цветущий, с яркими глазами и чувственным ртом, наклоняясь к Джульетте, жег ее взором, а она уделяла ему ровно столько внимания, чтобы он не рассердился, и все время заигрывала с Китнером, у которого было красное обветренное лицо и бессмысленные белесовато-голубые глазки.
А Одинцов все это видел, и ему было противно до тошноты.
Вечерело. Матросы убрали тент, и красные лучи заскользили через палубу, зажигая пламя в ярко начищенной меди пароходной отделки. Закраснелись и заискрились льдинки в стаканах с хересом. Пароход проходил между двумя зелеными островками, обвеваемый теплым запахом согретой, как бы дышащей листвы. С неба глядела в воду тихая вечерняя грусть, а там, в потаенной глубине, что-то пробуждалось и со слезами просилось на волю.
Джульетта громко хохотала, стараясь снять с мизинца моряка массивный брильянтовый перстень, а Китнер говорил заплетающимся языком:
— Д-десять поцелуев всенародно и десять тысяч поцелуев потом — наличными или в рассрочку! Черт возьми! Шевели ногами!
Перстень не снимался, и рука начальника дистанции долго покоилась в обеих руках Джульетты. Моряк вперял взор в полуобнаженные плечи женщины, и было видно, как млеет его красное обветренное лицо. А сидевший с другой стороны Бабичев обнимал Джульетту за талию и украдкой целовал ее шею у самых волос. Одинцову было до очевидного ясно, что Джульетта не замечает этих поцелуев. Ее глаза отдавались старому моряку, недоступная складка рта и холодный поворот шеи вызывающе грозили Одинцову, а губы Бабичева целовали чью-то чужую, нечуткую кожу. Одинцова бесила эта змеиная оболочка, возмутительная многогранность продажной женщины, и в то же время яркая, подкрашенная и напудренная красота Джульетты дразнила его, заставляла ловить себя на тайных мыслях.
В другом конце стола громкий разговор студента с инженером, переходивший в жаркий спор, заглушил на минуту шум пароходной машины и звонкий смех Джульетты.
— Неправда, студиозус, зарапортовался, — кричал инженер, — ишь куда махнул. Хорошо равенство! Я плачу деньги и беру то, что мне следует. Понятно, она продается. И после этого мы равны! Нет, брат, как хочешь, но тут что-то не того...
— Прекрасно, — басил Гросс, — но ведь и ты, в свою очередь, продаешься, если не ей, то кому-нибудь другому. Она торгует телом, а ты совестью. Вот тебе и равенство.
— Послушайте, дьяволы! — окрикнул их Бабичев. — Что у вас там такое?
— Студент жонглирует словами, как я своею тростью, — сказал инженер, — и таким образом с большою ловкостью, но без всякого успеха проповедует равенство и братство.
— Опять философия! — притворно-зверски зарычал моряк и стукнул бутылкой по столу. — На моем корабле революцию заводить! Под арест! Шевели ногами! Иди-ка, студент, сюда. Я тебе покажу равенство со льдом и хересом.