Надежда стояла одним коленом на постели, упиралась руками в подушку и в плечо старика и без крика, без слез, пронзительным взглядом смотрела в мертвое непонятное лицо. Профессор Тон, доктор Розенфельд, бритый лакей покойного генерала, две какие-то женщины с благообразными лицами и в благообразных богадельничьих платьях стояли молчаливой толпой. Виноградов ждал и вдруг чуть не вздрогнул от удивления и восторга. Надежда медленно повернулась от трупа, равнодушно поглядела на людей, и в том числе на Виноградова, своими прозрачными, незамутившимися глазами и прежней кратчайшей дорогой побежала назад. «Милая, умная, большая», — думал он, стоя в дверях кабинета и страстно порываясь за ней.
Когда через несколько часов Надежда вышла из своих комнат в черном платье, с запудренным и точно похудевшим лицом, тело старика Тона, одетое в сюртук со звездой и положенное в дубовый гроб с блестящими бронзовыми ножками, уже возвышалось посреди зала, отражаясь в паркете вместе с черным суконным помостом и зажженными в паникадиле свечами. Она разыскала Виноградова среди довольно большой кучки людей, успевших собраться на первую панихиду, молча и крепко пожала ему руку и все время простояла рядом с ним. Он сказал ей глазами: «Хорошо, будем пока молчать», — и тотчас же увидал, что это понято и оценено.
Целый день звонил телефон, приходили новые и новые люди, говорившие профессору Тону, Надежде, а заодно с ними и Виноградову какие-то деревянные, возмутительные по своей бессодержательности слова. Простодушно, как могли, благоухали весенние левкои, ландыши и гиацинты, украшавшие черный помост, и по-детски искренне плакал маленький генерал с пушистыми, белыми, напоминающими чепчик волосами. Стали приходить близкие знакомые, бывавшие у Тонов на журфиксах: Янишевские — уже не вместе, а порознь, — трое штатских генералов, составлявших покойному Тону постоянную партию в винт, приват-доцент с прекрасной золотистой бородкой, укравший на вечере в день рождения Надежды большую грушу и с тех пор не смотрящий Виноградову в глаза, знаменитый беллетрист Береза, сделавшийся в последнее время особенно близким другом профессора Тона. И наконец, на вечернюю панихиду приехал из Царского Села с большим белым, волшебно благоухающим венком тревожно ожидавшийся профессором генерал-адъютант.
Оба эти дня до похорон чем больше приходило генералов, инженеров, финансистов, железнодорожников, подрядчиков, чем сильнее благоухала груда наваленных вокруг черного помоста венков, тем дороже и почтеннее установился уже давно никому не нужный, а теперь ничего не внушавший к себе, кроме физического отвращения, мертвый человек. И чем больше над ним кадили ладаном, возглашали, читали и пели, чем усерднее выражали соболезнование профессору и Надежде, чем чаще перечисляли известные понаслышке и давным-давно позабытые заслуги покойного, тем равнодушнее были люди к тому настоящему, вовсе не умиравшему старику в дорожной тужурке, который с благодушной улыбкой уходил все дальше и дальше от этих разговаривающих, перешептывающихся, притворно кладущих поклоны, брезгливо целующих мертвые останки, неведомых и непрошеных друзей.
Все веселее становился Виноградов. Уже снова перед ним была обычная журфиксная толпа, и он один чувствовал себя запросто среди нее, как хозяин музея в толпе заводных фигур. Придя в замешательство на какую-нибудь минуту, фигуры эти заняли прежние уготованные им места, и все стало просто и понятно для Виноградова, и опять он ходил, смотрел, слушал, строил свои обычные шутки и говорил поддразнивающие и огорошивающие слова. «Подразни хорошенько людишек», — все время вспоминалось ему.
После венка из Царского Села, от которого Виноградов успел оторвать один цветок и сунуть покойнику под подушку, профессор Тон как-то сразу оправился, смежил свои кругло раскрытые малиновые губы и принял прежний самодовольно-молодцеватый вид. В черном галстуке и шикарном черном жакете он бегал по квартире, распоряжался, звонил по телефону и, наталкиваясь на Виноградова своим упругим каменным животом, говорил:
— Не правда ли, любопытный для вас материал? И откуда столько уродов понабралось? А ведь признайтесь: хочется устроить скандальчик? А?
С Янишевской он беседовал, сделав кокетливо-печальное лицо, с беллетристом Березой — придав философски-фаталистическое выражение глазам. Это выражение нравилось ему больше всего, и он старался почаще быть вместе с Березой.
К беллетристу, совсем как на журфиксах, теснилась любопытствующая, глядящая на него во все глаза кучка молодежи, и он, незаметно повышая свой гулкий бас, снисходительно улыбался в сторону красивой курсистки Домбровской и, отягощаемый славой, чеканил пустопорожние фразы о заблуждениях человечества, о страшной загадке смерти и при этом для чего-то клал профессору руку на плечо. А стоявший тут же доктор Розенфельд методично кивал растрепанной бородой, обводил соседей победоносным взглядом и восклицал:
— Верно, верно. Я сам так думал.