Рано утром, еще до похорон старика, ничего не сказав прислуге, не оставив даже записки профессору Тону, Виноградов перебрался в гостиницу с небольшим саквояжем в руках. В саквояже лежало немного белья, кое-какие необходимейшие мелкие вещи, письма, документы и тщательно завернутая в бумагу белая ночная кофточка Надежды, та самая, которую он когда-то пытался натянутъ на себя одним рукавом. Когда извозчик свернул на Невский и покатил по чистенько выметенной торцовой мостовой, стали попадаться навстречу люди, ехавшие с Николаевского вокзала, нагруженные корзинами и чемоданами, и у Виноградова получилось такое ощущение, как будто он сам только что приехал в Петербург откуда-то издалека. По-утреннему красиво, безмятежно и плоско рисовались уходящие вдаль дома, тоскливо гудели первые пустые вагоны трамвая, ежась от холода, спешили куда-то попарно газетчики с толстыми пачками вчерашних газет, одиноко топтались на перекрестках городовые. От всего этого Виноградову сделалось как-то холодно, неуютно и чуть-чуть стыдно и захотелось поскорее в комнату со спущенными шторами, где бы он мог лечь и за-крыться с головой. И несколько дней он просидел у себя в номере с заглушенной болью в сердце, насильно читая и перечитывая газеты, насильно рассматривая в окошко вывески противоположных домов. Потом Виноградова разыскал через адресный стол Наранович, потом — профессор Тон, объявивший ему с непонятным для него восторгом о пятнадцати тысячах, завещанных ему стариком, затем стали приходить другие, и понемногу Виноградов выбрался на свою настоящую большую квартиру, т. е. на улицу, в рестораны, в клубы, и стал ночевать в неожиданных для себя местах. Денег Виноградов достал у Нарановича под наследство много, несколько тысяч, и очень быстро истратил их — проиграл в карты, раздал взаймы без отдачи, прокутил. О Надежде он заставил себя не думать, но ее образ, будто заслоненный толстой каменной стеной, стоял где-то в двух шагах от него, с сумрачно сдвинутыми бровями и сухим сосредоточенным взглядом. Временами, в каких-нибудь утренних снах или где-нибудь в ресторане под музыку вальса, прежняя сладостно-грустная или дерзко-уверенная мечта вдруг заставляла биться его сердце. Но, рассуждая с собой обычным менторским языком, он приказывал себе успокоиться, забыть обо всем, ничего не ждать. Труднее всего было бороться с ожиданием ее письма. Возвращаясь домой, он, точно играя с собою в прятки, останавливался перед зеркалом в швейцарской, поправлял шляпу или усы и совсем по-школьнически, уголком глаз пересматривал корреспонденцию на столе. Или, поднявшись наверх, звал горничную и, придумав несколько ненужных распоряжений, небрежно спрашивал ее, не приходила ли откуда-нибудь прислуга или посыльный. Профессора Тона, Березы, Янишевских и вообще людей, от которых он мог услыхать что-нибудь о Надежде, он тем не менее избегал. И только когда опять поборола тоска и ночами, в слезах, Виноградов чаще и чаще стал вынимать из саквояжа белую кофточку Надежды, он уже начал ждать от нее письма откровенно, нетерпеливо, изо дня в день.
Весь апрель было страшно холодно, и с утра до ночи дул беспощадный петербургский ветер — куда ни повернешь, прямо в лицо, — но к середине мая разгулялась погода и наступила мягкая, ласкающая, солнечная весна. И наконец, как-то утром, Виноградову подали твердый синий конверт, один из тех, которые он не раз опускал по просьбе Надежды в почтовый ящик.