Седенький генерал с утра до ночи не уходил из квартиры Тонов, похаживал из комнаты в комнату, выделывал руками свои ласковые, доверчивые жесты и с какой-то мольбой поглядывал на всех, как заблудившийся ребенок.
Приват-доцент с золотистой бородкой подолгу останавливался то перед письменным столом покойного Тона, то перед каминными часами, то перед массивными бронзовыми группами, вздыхал и завистливо покачивал головой.
Молодежи было весело бродить по роскошной, в эти два дня особенно доступной, тоновской квартире, а в ожидании панихид смеяться над приготовлениями дьячков и звериным откашливанием певчих.
И оттого, что публика была предоставлена самой себе, что было весело молодежи, что перестал плакать вдруг позабывший о своем местонахождении седенький генерал, что к точеному личику Янишевской ужасно шло закрытое черное платье, а беллетристу Березе приходилось ораторствовать на такую выигрышную тему, как смерть, — от этого не было в покинутых стариком Тоном стенах ни одного человека, который бы сохранил о нем не только вечную, но даже сегодняшнюю память.
На последней, самой торжественной панихиде служил архиерей и пели певчие из Александро-Невской лавры в кафтанах, отороченных серебром. Собралось очень много народу, в руках у молящихся горела масса свечей, и запах растопленного воска, смешавшись с жестоким тленным запахом ладана, придушил чистосердечное благоухание цветов. Все время чувствовалось, что это последняя панихида; белый зал совсем походил на церковь, и профессору Тону было уже неловко суетиться и переходить с места на место. С важным нахмуренным лицом он стоял впереди всех между двумя министрами — бывшим и настоящим — и не сводил глаз с траурной архиерейской спины. Надежда отсутствовала; целый день она не выходила из своих комнат, и людям, желавшим ее видеть, говорили, что она очень утомлена.
Когда разошлась толпа и профессор Тон заперся в своем кабинете с приглашенным им адвокатом и одним из свидетелей по духовному завещанию старика, Виноградов стал бродить по комнатам, томимый странным двойственным чувством. По-прежнему ему было весело и спокойно за себя, но какая-то отдаленная тревога, какое-то предчувствие невидимо образовавшейся между ним и Надеждой стены, которой не было раньше, когда был жив старик, минутами сжимали его сердце холодной рукой. Таким же холодом веяло от опустевшего белого зала, от одиноко возвышавшегося гроба, одиноко звучавшего из угла молодого голоса монашенки, читавшей псалтырь. Думала ли Надежда о нем эти два дня, да и весь этот месяц, когда он с непонятным для самого себя мужеством отошел от ее безумно искушавшей его тайны? Почему он старался не напоминать ей о себе? Не слишком ли искусственна была его бескорыстная, почти официальная дружба и все эти чтения, прогулки, умные разговоры? Как мог забыть он о своей настоящей требовательной страсти, сохранявшей за ним право добиваться, завоевывать, искать?..
Росла торопливая тревога, и быстро спадала самонадеянная пелена. По каким логическим данным мог рассчитывать Виноградов на свой счастливый черед — он, стоящий в стороне и говорящий свое упрямо затверженное: «Так надо, хорошо». Вот взяла Надежда и навсегда прошла мимо него.
«Дедушка! — уже в мучительном бреду думал Виноградов, быстро подходя к черному помосту. — Дедушка, научи меня, объясни мне, почему ты говорил, что она будет моей?»
Ненужность, напоминавшая собой живого, только что заснувшего старика с длинным носом и сложенными на груди руками, лежала в гробу, точно готовая к отправке, удобно запакованная кладь.
«Дедушка! — в отчаянии шептал Виноградов, отбегая от гроба к полуоткрытому окну. — Не уходи так быстро, я не успел спросить тебя о самом главном, остановись!»
Но не было уже и того никогда не умиравшего, куда-то идущего старика, и казался он бесцельной, сентиментальной выдумкой, каким-то вторым, мысленным трупом. Не было ни того, ни другого дедушки, ничего не было, кроме неотложной жажды говорить с Надеждой до конца. Говорить обо всем. Говорить именно теперь.
Не раздумывая, не готовясь, проскользнул Виноградов к двери рабочей комнаты Надежды, сразу открыл ее и шагнул вперед. Надежда сидела на диванчике, закутанная в темный суконный платок, и сосредоточенно, сухо, без удивления посмотрела на него. Он сделал несколько шагов, огляделся по сторонам, хотел сесть рядом с Надеждой, но вдруг раздумал и тихо опустился перед ней на колени.
— Можно? Вы меня ждали? — спрашивал он, робко беря ее за руки и глядя на нее снизу вверх.
Она ответила не только ему, но как будто самой себе:
— Не знаю... Должно быть... Вы не могли не прийти.
— Но вы поняли, почему я не говорил с вами, почему были не нужны слова? Ведь это он не хотел и никогда не любил их.