Матео (Герман) любил детей, и они отвечали ему тем же. Много раз я видел, как он, на четвереньках изображая лошадь, катал на себе детей профессора Ховане — Пилар и Хуана. Говорят, что так делал и Аристотель, только с той разницей, что старался завоевать этим женщину.
Когда Герман Помарес-Матео спал у меня дома, то ложился он обычно на пол. Растянувшись, лежал лицом вверх. Похожий на мертвеца. А когда он улыбался, то его улыбка простиралась на всё лицо и была на редкость самой открытой и искренней из всех, что я встречал. Ходил он, широко расставляя свои как бы согнутые дугой ноги, походкой, сформированной горами. И возникало впечатление, что это, стуча каблуками, идёт сама история. И будто бы за ним идут в колоннах её творцы — множество крестьян.
В ночь, когда убили Матео, я плавал в бассейне дома генерала на 50-й улице. На небе, где царила луна, конвульсивно, будто содрогаясь от лихорадки, носились облака, похожие на фотографии гигантского головного мозга. Я лежал в воде на спине, любуясь небесами, и вдруг, клянусь памятью моей матери, я почувствовал, что Матео вдруг и сразу будто вошёл в моё тело, чтобы насладиться прохладной водой бассейна. А потом почудилось, что я и моя жизнь — это река, а Матео в виде оленя в средине ночи подошёл к этой реке и начал пить из неё, как воду, мою жизнь. И я не испугался смерти. Я позволил ему сделать это, как другу. Рядом был так называемый «бункер» генерала, скромное небольшое здание, располагавшее к холодному и абстрактному размышлению. А мне в той ночной тишине из дальнего «далёко» будто слышались шум голосов, ружейные выстрелы, автоматные очереди и хор голосов со строками из гимна сандинистов:
А перед этим я провёл несколько дней с Карлосом Мехиа Годоем в доме Марии Исабель — подруги Эдуардо Контрераса, о котором расскажу позже.
Когда в Никарагуа шла война, я провёл много ночей в этом офисе — бункере генерала. Надо было дежурить у телефона, который мог зазвонить в любую минуту, и установленного там мощного радиоприёмника, по которому мы прослушивали разговоры партизан-сандинистов. Днём же бункер наполнялся табачным дымом сигар, посылаемых генералу Фиделем Кастро, и запахами крепкого кофе. Находиться в бункере было подобно пребыванию на поле боя с непрерывными сообщениями о гибели знакомых тебе людей, а ещё и в обстановке ожидания скорой и окончательной победы.
Тут не было места философии удивляющихся глупцов, о которой говорил Аристотель, убирая, правда, слово «глупость». И экзистенциалистской академической культуре личных симпатий и антипатий, которой я был и остаюсь привержен. Здесь культура сужалась до имён Санчес, Контрерас, Помарес… И выражать её тут надо было не столько головой, словами, сколько чувствами и своими действиями, всем своим телом…
В Панаме много людей, в молодости развернувших над собой политические знамёна достоинства, но потом, встретив реальную жизнь, постепенно свернувших их в обмен на место для службы, авто, свой домик. При генерале Торрихосе многие из них получили возможность поднять вновь знамёна своей молодости, и они говорили ему об этом. И благодарили его за это. И я обязан ему за это не меньше. Он как бы содрал с меня коросту псевдокультуры и «замкнул» меня напрямую с реальной жизнью, потребностями людей в ней, жизнью, в которой ежедневно гибли друзья и с настоящими революционными идеями, и их сталью и свинцом.
Порой некоторые мои друзья-интеллектуалы, считающие себя революционерами, но ниже масштабом, спрашивают меня, был ли генерал революционером, я им отвечаю: «Да, в той или иной степени». Потому что отвечать им на этот вопрос всерьёз было бы для них подобно удару по башке.
На одной из стен в «бункере» висела большая карта Никарагуа. На ней разноцветные флажки, кружочки и стрелки использовались для иллюстраций приходящих оттуда новостей. В те дни в воздухе буквально витало ощущение победного завершения этой войны, полной бесконечных её конкретных деталей. Когда в Никарагуа та война закончилась победой, на той же стене в бункере появилась карта Сальвадора. И тогда его убили.
Конечно, важно понимать, когда, в какой период времени формировалось мировоззрение генерала Торрихоса, но ещё важнее — в каком пространстве оно формировалось и развивалось. Для него исторический контекст, а ещё более географический, пространственный в значительной мере были решающими для того, о чём он размышлял и в какой форме это происходило.
Размышлять, думать не было для него каким-то чисто химическим процессом по типу того, как это происходит с кем-то в стерильных лабораториях и в белых перчатках. Размышления помечены грязными следами жизненных явлений, и все мы знаем, сколько там грязи, тайн и загадок.