Мы так и шли – в десяти метрах друг от друга, думая каждый о своем и видя свое, только свое и еще раз свое.
Придя на остановку, стали порознь.
И в автобусе тоже ехали порознь.
И только в самолете вновь объединились, оживившись.
– Смотри, Маша, Тбилисское море, – сказал отец звонким голосом и, словно захмелев, принялся напевать вполголоса песню «Тбилисо».
Прильнув плечом к иллюминатору, спрятав улыбку, я с умилением и гордостью взирала на все это раздолье далеко внизу. На ровные зеленые и коричневые квадратики с тонкими полосками дорог, среди которых огромным голубым овалом покачивалось, как пятно на шкуре жирафа, или, лучше сказать, летело под могучим крылом лайнера влажнокрылым лебеденком наше море с приникшей к нему горой с сосновым лесом.
Где-то там, под горой, был и наш дом, и в нем ворочались с боку на бок в ранний еще час воскресного утра два самых дорогих мне человека: Вера и Олег. Предчувствуя со щемящей грустью мучившую меня каждый раз в каникулы тоску по дворовым друзьям, я ощутила как сердце, ткнувшись в грудь, поднялось к горлу и попыталось сделать что-то такое, проскользнув куда-то… Кашлянув, я еще больше нахмурилась и на всякий случай закрыла глаза.
– Правильно, Маша, лучше поспи, – одобрил отец.
Ему не мешало то, что я с ним практически не разговаривала. Дома, присев поодаль, он иногда принимался негромко, неторопливо рассказывать мне о чем-то, не требуя реакции. Как правило, такие рассказы содержали некое скрытое поучение, которого я, однако, не могла уловить, да, впрочем, и не силилась. Они продолжались до тех пор, пока не подходила мать, которая бдительно прислушивалась ко всему, что происходило в доме. Услышав звон, она тут же выдавала серию экспромтов, достойных лучших образцов обличительного красноречия.
Видимо, я все-таки задремала, потому что из мечтательно-радужного тумана, которым заволокло мое сознание под ровный гул двигателя, меня вывел все тот же доброжелательный, непривычно оживленный голос отца:
– Маша, а вот и Москва.
– Где?!
Рванувшись к иллюминатору, я с затаенным дыханием всматривалась в такие же, как и в самом начале, зеленые и коричневые квадратики с тонкими полосками дорог и чуть не заплакала от разочарования: и это все?!
Нет, не все. Держа перекинутую через руку кофту и поминутно поправляя челку, в одной шелковой блузке, пронизываемая довольно ощутимым ветром, я торжественно, стараясь держать осанку, хожу по Красной площади. Только здесь я смогла избавиться от неудовлетворенности Москвой, только тут – провалиться в сказочное раздолье. До того мы, оставив вещи в недорогой гостинице у Театра Советской армии, успели сходить в случайно попавшийся по пути Музей художника Васнецова, и у меня до сих пор стояли перед глазами так поразившие меня три богатыря (я еще не знала, что оригинал находится в Третьяковке). Если выехать из другой васнецовской картины славным Иваном-царевичем на Сером Волке, прижимающим к себе печальную Аленушку, если проскочить всю эту суетню, все эти вывески и витрины – весь этот собирательный Торговый Дом, одним из ликов которого является не то ГУМ, не то ЦУМ, куда, как в Бермудский треугольник, часа на три провалилась моя мама, велев нам с отцом ждать ее, у какой-то клумбы, где отец спокойно и сидел, читая газету и пожевывая пирожки, – то путь когда-нибудь упрется в три богатырских здания – Кремль, собор Василия Блаженного, Мавзолей.
Собор Василия Блаженного я уже обошла по кругу и побывала внутри, где прониклась незримой печалью, веющей от винтовой каменной лестницы. Но вот я вышла, пристроившись к группе экскурсантов, на залитый солнцем простор булыжной мостовой, увидела синее небо в курчавой бороде облаков, которые где-то вдали пронзали золотистые купола соборов, и стала счастливо бродить среди оживленных людей. Все они, попав на Красную площадь, как-то приосанивались, вырастали, понимая, что находятся сейчас, быть может, на самом родном и самом главном месте планеты.
Особенно много тут было детей: нарядных, забывших на время о забавах. Внимательно, с бесхитростным видом вглядывались и вслушивались они в происходящее; так же вглядывались и вслушивались взрослые, может быть, даже впервые открывая что-то для себя, чтобы потом донести, рассказать, показать и чтобы никогда это не забылось.
В эти минуты, на этой мостовой, где века назад так же топтались наши предки, душа открыта, и ее можно брать голыми руками. И даже голуби, кротко приземляющиеся на эти священные камни, безбоязненно льнут к рукам, словно руки человеческие и есть хлеб небесный.
В такие минуты никто не может обидеть ни одно живое существо.
Это здесь, прямо на площади, на этом символическом, открытом для народа месте, спит вечным сном в Мавзолее Самый Лучший Человек На Земле.
А значит, пока часовые на посту, в мире все хорошо. Мир любит тебя, Человек!