Мать уже была дома и восторженно протирала купленный в тульском универмаге сервиз. Вся бледная, я решительно рассказала ей, что она должна немедленно развестись с отцом, потому что он ей изменяет.
В тот же вечер сервиз был разбит вдребезги, а отец, услышав первые претензии к нему, тут же перевернул стол и ушел куда-то на всю ночь.
Наутро я застала его в рабочем кабинете подвыпившим, с незастегнутой ширинкой. И не преминула сообщить об этом матери, еще раз повторив, что она должна развестись.
Мать слегла с ишиасом. У нее начались такие боли, что пришлось вызвать «скорую». Пока доктор обкалывал ей поясницу и ногу новокаином, отец был во дворе и демонстративно обнимал впорхнувшую ему под крыло пассию, которой было, как я узнала позже, всего двадцать два года; она работала в цеху по производству игрушек и проживала тут же, в женском общежитии напротив педучилища.
Мне захотелось убить его. Я нашла тюбик с его зубной пастой, растолкла таблетки перекиси водорода, которыми красилась мама, и попыталась смешать порошок с содержимым тюбика. Но у меня ничего не вышло. Обдумывая план истребления такого негодяя, каким я представляла в те дни отца, я было вознамерилась сжечь секретные аэрофотоснимки, на которые он наносил вечерами чертежи. Все сотрудники экспедиции в определенные часы корпели над будущими топографическими картами, вооружившись циркулями и наборами красок и простых карандашей. Это, как я надеялась, привело бы к его аресту. Но я как-то не решилась на столь радикальный поступок.
В один из дней, проходя мимо цеха по производству игрушек, я услышала в приоткрытую дверь, как женщины журят ту самую пассию:
– И не стыдно – при жене и ребенке так выкобениваться?… Ну неужели ты не могла окрутить неженатого?
Поднявшись к себе, я еще раз напомнила матери о разводе. Я надеялась, что теперь-то уж мы точно сбросим с плеч этот страшный груз – мужа и отца, который ни мужем, ни отцом не был.
Но, несмотря на бубнеж матери: «Да-да-да, как только вернемся домой, я подаю на развод», ее решимость таяла с каждой минутой, как песок в песочных часах.
И однажды она, обронила, всхлипнув:
– Деточка моя, а как же мы одни будем? Я же совсем не умею работать. Я и так всю жизнь одна-одинешенька, никто меня не поддерживает.
И это говорила женщина, которая переплывала в юности Дон в своем казачьем отечестве. Которая в своем школьном детстве была бессменным председателем совета отряда и к которой учителя, отдавая дань ее авторитету среди сверстников, порой обращались с просьбой водворить на уроке порядок. И мама царственно справлялась с этой ролью. Кроме того, она занималась велоспортом, художественной гимнастикой и была завсегдатаем танцплощадок, где за ней ходили грустными пажами отвергаемые ею поклонники.
Бросившись к ней, я стала горячо, со слезами уверять, что от того, что мы останемся одни, всем нам станет только лучше. Но внутри меня словно стронулась корка прикрывавшей прорубь наледи, и черная горечь, смешав прежние мысли и чувства в один леденящий душу поток, нещадно хлестнула наружу, натыкаясь на поднимающуюся откуда-то из душной, спрессованной, дрожащей, как басовая струна, глубины стену безудержной жалости. Эта жалость не раз опрокидывала мои намерения, и я в конце отпрянула от матери. Выбегая из комнаты, я крикнула напоследок в ее лицо с молящее расширенными глазами:
– Как я вас всех ненавижу!
До этого мать сказала, как со дна залитой черной мутью проруби (взор ее василькового цвета глаз, казалось, тонул в ломком льду):
– Он с самого начала был вероломным. Когда тебе было полтора года и мы жили в Запорожье у моих родителей, он мог поиграть с тобой, купить конфет, взять мочалку и, сообщив нам с самым невинным видом, что идет в баню, уехать в Грузию.
Позже я пришла на пустынный, скрытый со всех сторон перелеском берег Дона, достала тетрадь, куда записывала понравившиеся мне стихи и иногда, очень редко, писала что-то свое, набросала крупным косым почерком строки, которые, может и нескладные, прорывались через какую-то незримо окружавшую меня стену чувств:
Прошла еще неделя, и отец, с которым мы не разговаривали и который спал в эти дни в кабинете, как-то просто, без лишних слов и проблем расстался с пассией. Выглядел он при этом так, словно и не было в его жизни этого эпизода – он даже аппетита не потерял и был все таким же сонным и благодушным (снаружи) и критичным (а на мой взгляд – циничным) – внутри.
В последний вечер своего пребывания в Епифани я решила написать Белой письмо.