Зато мои одинокие вечера принадлежали исключительно жизни внутренней. Вернувшись с улицы, я по-прежнему погружалась в чтение и писание. Читала я все подряд, мешая детское и взрослое, а писала теперь, ни больше ни меньше, роман-эпопею о Советском Союзе – таком, каким я его видела в школе, у себя во дворе, в своих поездках на каникулы, в характерах родственников, соседей и одноклассников… Мне очень хотелось запечатлеть тревожащее меня ощущение, что с нашим милым Советским Союзом – с нашей великой и могучей Родиной, политой кровью сражавшихся за нее предков, – что-то не так. И я добросовестно фиксировала на бумаге все бросающиеся мне в глаза признаки этой налипшей репьем болезненной чужеродности. Больше всего я хотела разгадать, где же у репьев корни, и помногу раздумывала над причинно-следственными связями. Я планировала отправить свою эпопею после ее написания не только в издательство, но и в ЦК КПСС, чтобы дедушка Брежнев и другие члены Политбюро смогли увидеть целостную картину того, что, вероятно, из Кремля было не так хорошо видно.
И вот однажды я, как мне показалось, все поняла про Советский Союз. А заодно поняла, чего мне так не хватало для того, чтобы уловить причинно-следственные связи в лабиринте сидящей глубоко в почве корневой системы.
Это случилось тогда же, в шестом классе, в год, когда мы сдружились с Ларисой.
По Центральному телевидению шел фильм «Карл Маркс. Молодые годы». Эти несколько вечеров у экрана я провела так, как, наверное, проводят время у стоп гуру адепты какого-нибудь восточного культа. Или рокеры – перед поющим со сцены кумиром бунтующей молодежи.
Какой же он был рыцарь – этот молодой Карл! Какой светлый, глубокий ум! Какой благородный характер! К счастью, отнюдь не «мужчина», как мой отец. В моем детском сердце не было места для мужчин: оно предназначалось только для рыцарей. И этот молодой Карл, с пламенной душой и таким нетривиальным, проницательным умом, был сопоставим по степени эмоционального влияния на меня только с другим выдающимся Карлом – Тем Самым Мюнхаузеном из фильма Марка Захарова, который я посмотрела уже в старших классах.
В эти пять вечеров я поняла, кто может соседствовать в моей груди рядом с Самым Лучшим Человеком, который покоился в Мавзолее.
И я приступила к поиску книг Маркса.
Как я поняла позже, благодаря этим поискам, помимо всего прочего, в мою изнывающую по глубокой мысли, не находящую достойной опоры душу нашла лазейку Ее Величество Философия, которой не во что больше было рядиться, как в книги Маркса, ибо других мыслителей в стране попросту не издавали или же их тиражи не доходили до масс.
Переступив порог книжного магазина, находившегося в нескольких трамвайных остановках от дома, я сразу же направилась в отдел политической литературы и, только взглянув на полки, сразу высмотрела трехтомник избранных произведений Маркса и Энгельса. Возможно, он был тут и раньше – а я часто наведывалась в этот магазин, где покупала приглянувшиеся мне новинки, включая брошюры с материалами партийных съездов и пленумов, – но не привлекал моего внимания, как не привлекает небо увлеченно бредущего по лесу грибника. Теперь же сердце мое так и дрогнуло, так и понеслось вскачь.
– Дайте мне… вот это, – сказала я срывающимся голосом, показывая на полки рукой. – Этот трехтомник, пожалуйста.
Продавщица, проследив за моим взглядом, подняла голову к верхним полкам и после некоторой заминки тихо сказала вкрадчивым, немного опасливым и немного сочувственным тоном:
– Девочка, это Маркс.
– Я знаю, – ответила я с большим достоинством. – Маркс, как и Пушкин… это непреходящие ценности.
И продавщица сразу все поняла.
Она молча достала с полки все три тома, деловито завернула их и тут же без лишних слов вручила прямо мне в руки, а я вручила ей мелочью из копилки всю причитающуюся сумму, и она, не считая, аккуратно разложила монетки в кассе.
Какой же это был праздник! В те дни, пусть даже и гуляя с Ларисой, я не замечала внешнего мира, уплывая в разворачивающийся передо мной простор сильной, точной мысли. Маркс разил наповал все мелкое, пошлое, больное, что встречалось еще в этом предназначенном для счастья человека мире, и не просто разил – объяснял происхождение мелкого и больного и показывал, что надо делать. Он не то что бы говорил что-то радикально новое – все эти идеи носились в воздухе и были понятны мне и до него. И не то чтобы употреблял другие слова, отличные от слов авторов школьных учебников, газетных статей или некоторых педагогов на уроках истории, литературы, биологии. Просто их слово – лежало. А его – реяло.
Иногда их слово было цветисто, но в то же время таило какую-то жалобу, которая вечно раздражала меня. Казалось, дунь на такое жалобно-цветистое слово, и оно разлетится умершим одуванчиком.
Слово же Маркса обладало магнетизмом. И этот скрытый жар передавался тоже магнетически.
И передался успешно – из груди прямо в грудь, словно минуя такую сомнительную инстанцию, как логика.